– Ох, горе! – выдохнула Арина, когда он, наконец, скатился с нее, весь потный, счастливый, бесстрашный и сильный. – Ох, горе моё!
Владимир Шатерников телеграфировал с дороги, что в пятницу приезжает в отпуск и остановится в гостинице «Большая Московская».
Таня так и не была уверена, что отец догадался об их отношениях, но то, что Шатерников до сих пор не разведен, хотя и не живет с женою, он знал, и эта открытая близость его дочери к женатому человеку должна была быть оскорбительной для отцовского самолюбия.
Они не виделись почти полгода. Раньше она очень ждала его. Она помнила, как по ночам не могла уснуть от тревоги, как дико колотилось сердце всякий раз, когда она получала письмо из госпиталя, как она боялась потерять его. Боялась! С утра и до вечера представляла, как они наконец встретятся и что она скажет ему. И как он обнимет ее. Вся та ночь, соединившая их телесно, была вдоль и поперек перечитана ее душою, как бывают перечитаны любимые книги, и полностью, до деталей, восстановлена памятью. Была чернота, духота, были звуки: то птиц, очень мелких, хотя и настырных, то шорох вверху облаков или листьев, лягушки смеялись, стонали и пели, – и, когда лодка мягко въехала в осоку, Шатерников, взяв ее на руки, выпрыгнул на берег. Они опустились на траву, как будто на чей-то огромный живот, который тихонько шуршал и вздымался. Лилии белели в черноте, их запах, как ветер, доносился с середины пруда. Потом была боль, но такая быстрая, что она почти и не почувствовала ее. Потом была кровь на ромашке. А утром Шатерников пришел к отцу и сказал, что уезжает на фронт. С этой минуты началась тоска. Она была тихой тоской ожидания, и Таня успела привыкнуть к ней, как к необходимости новой жизни, раздавленной войной.
И вот вдруг случилось ужасное, непоправимое. После обеда в ресторане, где она сидела на коленях у Александра Сергеевича и он осторожно целовал ее в шею, тоска ожидания заменилась стыдом. Она предала Шатерникова, позволив чужому человеку целовать себя. Если бы он вдруг увидел ее, сидящую на коленях у незнакомого мужчины, он, может быть, даже убил бы ее. Ну, пусть не убил, но ударил бы точно. И было бы только заслуженно. С обеда прошло несколько дней. Она не видела Александра Сергеевича, он не звонил и никак не давал о себе знать. Она ждала его звонка не меньше, чем писем Шатерникова из госпиталя. О нет, даже больше. Хотя бы для того, чтобы сказать ему всё, что не сумела сказать тогда, когда шампанское ударило в голову и она растерялась. Сказать, что любит другого. Поэтому не нужно сажать ее на колени и кормить цыплятами. Ничего не нужно, всё это ужасно. И главное – стыдно.
В четверг пришла телеграмма от Шатерникова.
Утром, в пятницу, привезли новую партию раненых, и Таня, задержавшись на перевязке, сообразила, что опаздывает к поезду.
– Вас там спрашивают, Татьяна Антоновна, – сказала новенькая, только что поступившая медсестра в открытую дверь операционной.
– Идите, идите! – махнул рукой доктор, которому Таня помогала с последним раненым. – Осталась совсем ерунда, вы идите.
Шатерников стоял в вестибюле, опираясь на палку. Он еще не заметил ее. Она не ожидала, что он такого маленького роста, Александр Сергеевич был выше его на целую голову. Внутри сжалось с такой силой, что Таня остановилась на ступеньке и продолжала смотреть на своего жениха, не двигаясь, заслоненная санитарами, которые перетаскивали по лестнице носилки с больными. Кроме маленького роста, он был откровенно похож на самого себя в роли Толстого, и не столько даже чертами лица, а тем особенно упрямым и одновременно взволнованным выражением, которое, как говорили, лучше всего удалось ему в этой фильме и было результатом долгих репетиций Шатерникова перед зеркалом.
Санитары с носилками посторонились, пропуская Таню, прижались к перилам, и тут он наконец-то увидел ее. Таня одолела последние ступеньки и остановилась. Палка его упала на пол, Шатерников подбежал и обнял ее так, как будто вокруг никого не было. Она замерла с опущенными плечами, и, пока он торопливо целовал ее в голову – одной рукой прижимая ее затылок, другой с силой надавливая на ее левую лопатку, – не сделала ни одного движения. Тело как будто окаменело и не испытывало ничего, кроме неловкости от этих сильных, дрожащих от напряжения рук, которые словно ощупывали ее.
– Ну, вот! Я же знал! – сказал Шатерников и, оторвавшись, посмотрел ей прямо в глаза своими ярко посветлевшими глазами. – Я знал, что увижу тебя! Я верил всё время!
– Ты с палкой? – перебила она. – Зачем? Разве они не вылечили тебя?
– Да нет, это так, – отмахнулся он. – Мне не нужна палка, я прекрасно хожу без нее и даже могу бегать. Иначе не пустят на фронт. Скажи, ты свободна?
– Сейчас? Да, свободна. Пойдем к нам домой, скоро папа…
Он удивленно посмотрел на нее, и Таня смутилась.
– Домой? Ну, пожалуй. Я, правда, вещи хотел забросить в гостиницу, помыться. Ведь прямо с дороги… Но как я скучал!
– Так ты придешь позже? – Она сильно покраснела.
– Я думал, – он тоже покраснел, – ведь тут совсем близко. Мы можем вместе забросить мои вещи и поехать к вам. Займет полчаса.
Она кивнула, избегая смотреть на него. Он оказался совсем невысокого роста и слишком похож на великого старца.
Вышли на улицу, Шатерников подозвал извозчика. Таня села, прикрываясь муфтой от летящего в лицо солнечного снега.
– Смотри! – восторженно, глубоко вздохнув, сказал он. – Какая красота! Зима. Я в Москве, и меня не убили. Нельзя быть счастливее, чем я сейчас.
– Отчего? – Она по-прежнему прикрывалась муфтой, и вопрос ее утонул в сияющем воздухе.
– Что ты сказала? – не расслышал Шатерников.
– Я спросила, почему нельзя быть счастливее.
– Потому что… – начал было Шатерников и вдруг замолчал. – Потому что всего этого могло бы не быть. Я теперь понимаю, как это просто. Сегодня живешь, ходишь, дышишь, а завтра…
– Да, я понимаю, – пробормотала она, думая только о том, как объяснить, что она уже не любит его. – Я всё понимаю. Война…
– Война? – переспросил он. – Но сейчас для меня нет никакой войны. Есть только ты, твои губы…
Она вдруг заметила, что он немного косит, и левый зрачок его слегка уплывает в сторону, когда он говорит так громко и восторженно.
– Мне много раз приходило в голову, – Шатерников несколько раз быстро поцеловал ее в щеку и в краешек рта, – что война была нужна только для того, чтобы я убедился, насколько сильно нуждаюсь в тебе…
Извозчик остановился у подъезда «Большой Московской». Швейцар распахнул перед ними дверь и наклонил старую седую голову. Таня быстро прошла прямо к лестнице, и ей показалось, что ее горячо намокшую под блузкой спину облепило злыми взглядами. Вошли в номер. Большая деревянная кровать была застелена темно-зеленым шелковым покрывалом, из крана сочилась вода. На окно с такой силой надавливало зимнее солнце, что в комнате стало светло, как в раю, и ваза на тумбочке переливалась.
Таня замерла, не сняв даже муфты с руки. Шатерников близко подошел к ней. Лицо его оказалось чуть выше ее лица, и расширенные удивлением и страхом глаза остановились на ее переносице.
– Володя, – пробормотала она, – я страшно устала сегодня…
– Что-то изменилось у нас? – хрипло спросил он.
Таня почувствовала, как вся кровь бросилась ей в голову. Он не должен ни о чем догадаться.
– Нет, что ты. Я так волновалась всё время…
В глазах его еще стояло недоверие, но руки уже обнимали ее, и прерывистое дыхание обжигало ей губы и подбородок.
– Ты даже представить не можешь, – забормотал Шатерников, дрожащими пальцами пытаясь расстегнуть пуговицы на ее блузке и обрывая крючок, – какой это кошмар: лежать ночью среди больных и умирающих и думать, что никогда тебя не увижу! Что мне тридцати еще нет, а жизнь уже кончилась! Мне доктор сказал, что, если пойдет нагноение, то будет гангрена, а там…
Он задохнулся, изо всех сил прижимая ее к себе. Блузка упала на пол, из волос посыпались шпильки.