Рахиль не дежурила у аппарата с усердием архангела в не давала большей части справок сама, то Диотима рухнула бы под тяжестью навалившихся на нее дел.
Но этот нервный срыв, так и не наступивший, а лишь непрестанно заявлявший о своей близости дрожью каждой жилки, дарил Диотиме счастье, какого она еще не знала. Это был трепет, это была захлестывающая волна значительности, это был скрежет, как от давления на камень, венчающий мироздание, это было щекотно, как чувство пустоты, когда стоишь на возвышающейся надо всем верхушке горы. Одним словом, это было чувство своего положения, вдруг дошедшее до создания дочери скромного учителя средней школы и молодой супруги буржуа-вицеконсула, каковой она до сих пор все-таки, видимо, осталась в самых свежих сферах своего существа, несмотря ни на какие успехи в свете… Такое чувство своего положения принадлежит к незаметным, но столь же существенным элементам нашего бытия, как тот факт, что мы не замечаем вращения земли или личного интереса, который мы вносим в свои ощущения. Поскольку человека учили, что тщеславие нельзя носить в сердце, он носит большую его часть под ногами, находясь на почве какого-нибудь великого отечества, какой-нибудь религии или какой-нибудь ступени подоходного налога, а при отсутствии такого положения он удовлетворяется тем, — и это доступно каждому, — что пребывает на высшей в данный момент точке встающей из пустоты колонны времени, то есть живет именно теперь, когда все, кто жил прежде, стали прахом, а из тех, кто будет жить позже, никого еще нет на свете. Если же это тщеславие, обычно безотчетное, вдруг по каким-либо причинам ударяет из ног в голову, то дело может дойти до легкого помешательства, похожего на блажь девственниц, воображающих, что они беременны земным шаром. Даже начальник отдела Туцци оказывал теперь Диотиме честь тем, что осведомлялся у нее о событиях и порой просил ее выполнять то или иное мелкое поручение, прячем улыбка, с какой он обычно говорил о ее салоне, уступила место чинной серьезности. Все еще не было известно, насколько приемлема для высочайшей инстанции перспектива, например, оказаться во главе международной пацифистской демонстрации, но в связи с этой возможностью Туцци озабоченно повторял свою просьбу, чтобы Диотима не вмешивалась ни в какой, пусть даже самый незначительный вопрос из области внешней политики, не посовещавшись предварительно с ним. Он даже сразу посоветовал немедленно позаботиться о том, чтобы не возникло никаких политических осложнений, если когда-либо всерьез зайдет речь о международной мирной акции. Такую прекрасную идею, объяснял он своей супруге, вовсе незачем отклонять, незачем даже в том случае, если представится возможность ее осуществить, но совершенно необходимо с самого начала держать в запасе все способы маневрирования и отступления. Затем он объяснил Диотиме различия между разоружением, мирной конференцией, встречей государей и так далее, вплоть до упомянутого уже пожертвования на украшение дворца мира в Гааге фресками местных художников. У него никогда еще не было таких деловых разговоров с супругой. Иногда он даже возвращался в спальню с кожаной папкой под мышкой, чтобы дополнить свои объяснения, например, когда забыл прибавить, что все связанное с термином «всемирная Австрия» он лично считает разумеется, лишь применимым к какому-нибудь пацифистскому или гуманитарному мероприятию, не больше ибо большее отдавало бы опасной безответственностью,или по другому подобному поводу.
Диотима отвечала с терпеливой улыбкой:
— Я постараюсь учесть твои желания, но не преувеличивай значение для нас внешней политики. Сейчас наблюдается прямо-таки спасительный подъем внутри страны, и начало его — в безымянной гуще народа; ты не знаешь, каким количеством просьб и предложений засыпают меня каждодневно.
Она была достойна восхищения, ибо ей приходилось не подавая виду, бороться с огромными трудностями. На совещаниях большого, главного комитета, отражавшего в своей структуре такие области, как религия, правосудие сельское хозяйство, образование и так далее, всякие высокие соображения встречали ту ледяную и пугливую сдержанность, которую Диотима хорошо знала по мужу, по тем временам, когда он еще не стал так внимателен; и порой она совсем падала духом от нетерпения и не могла скрыть от себя, что это сопротивление косного мира сломить будет трудно. Насколько ясным для нее самой образом австрийский год являлся всемирно-австрийским годом и должен был представлять народы Австрии прототипом всемирного содружества народов, для чего не требовалось, собственно, ничего другого, как доказать, что истинная родина духа — в Австрии, настолько же ясно обнаружилось, что для тяжелых на подъем тугодумов это нуждалось еще в каком-то особом содержании и дополнении какой-то удобопонятной, в силу своей более конкретной, чем отвлеченной природы, идеей. И Диотима часами изучала самые разные книги, чтобы найти такую идею, причем идея эта, конечно, должна была быть каким-то особым образом и символически австрийской; но Диотима делала; странные открытия относительно сущности великих идей.
Оказалось, что она живет в великое время, ибо это время полно великих идей; но осуществить самое великое и самое важное в них невероятно трудно, когда для этого даны все условия, кроме одного — что считать самым великим и самым важным! Всякий раз, когда Диотима почти уже решалась выбрать такую идею, она замечала, что осуществление прямо противоположного тоже было бы чем-то великим. Так уж устроено, и тут она ничего не могла поделать. Идеалы имеют любопытные свойства среди них и то, что они обращаются в свою противоположность, когда их точно придерживаются. Вот, например, Толстой и Берта Зуттнер, — два писателя, о чьих идеях говорили тогда примерно одинаково много, — но как же, думала Диотима, человечество добудет себе без насилия хотя бы только цыплят для жаркого? И как быть с солдатами, если, как учат эти писатели, нельзя убивать? Они, бедняги, окажутся безработными, а для преступников наступит золотая пора. А такие предложения вносились, и говорили, что уже идет сбор подписей. Диотима никогда не могла представить себе жизнь без вечных истин, а теперь она, к своему удивлению, заметила, что каждая вечная истина существует в двух и более видах. Поэтому человек разумный — а им в данном случае был начальник отдела Туцци, чью честь это даже в известной мере спасало, — питает глубоко укоренившееся недоверие к вечным истинам; он, правда, не станет оспаривать их необходимости, но он убежден, что люди, понимающие их буквально, — сумасшедшие. По его мнению, которым он рад был поделиться с женой, чтобы ей помочь, человеческие идеалы содержат некий избыток требовательности, который непременно приводит к гибели, если не принимать его уже наперед не совсем всерьез. В доказательство Туцци ссылался на то, что в учреждениях, где дело идет о серьезных вещах, таких слов, как «идеал» и «вечная истина», вообще не услышишь; референту, которому вздумалось бы употребить их в официальной бумаге, тут же предложили бы пройти медицинское освидетельствование для получения отпуска в оздоровительных целях. Но хотя и слушала его Диотима с грустью, в этих минутах слабости она в конце концов черпала и новую силу, чтобы опять уйти в свои изыскания.
Даже граф Лейнсдорф был поражен ее умственной энергией, когда он наконец нашел время заглянуть посоветоваться. Его сиятельству хотелось демонстрации, идущей из гущи народа. Он искренне желал узнать волю народа и облагородить ее осторожным влиянием сверху, ибо хотел передать ее некогда его величеству не как дар, отдающий византийством, а как знак сознательности народов, втянутых в водоворот демократии. Диотима знала, что его сиятельство все еще не отказался от идеи «императора-миротворца» и от блестящей манифестации истинной Австрии, хотя он и не отклонял в принципе предложения насчет всемирной Австрии, поскольку оно способно как следует выразить чувство сплоченной вокруг своего патриарха семьи народов. Из этой семьи, впрочем, его сиятельство украдкой и молча убирал Пруссию, хотя не находил никаких возражений против фигуры доктора Арнгейма и даже недвусмысленно определил ее как интересную.
— Нам ведь, конечно, не нужно ничего патриотического в устаревшем смысле, — напоминал он, — мы должна встряхнуть нацию, мир. Идею проведения австрийского года я нахожу очень хорошей, да и сам я, собственно, сказал журналистам, что к такой цели воображение публики направить следует. Но задумывались ли вы уже над тем, дорогая, что нам делать в этом австрийском году, если будет решено его провести? Вот видите! Знать это тоже нужно. Тут нужно немножко посодействовать сверху, не то ведь возобладают незрелые элементы. А я совершенно не нахожу времени придумать что-либо!
Диотима нашла его сиятельство озабоченным и с живостью ответила:
— Увенчать акцию можно только каким-то великим знаком! Это ясно. Она должна тронуть сердце мира, но требует и влияния сверху. Это бесспорно. Австрийский год — великолепное предложение, но еще прекрасней, по-моему, был бы год всего мира; всемирно-австрийский год, когда европейский дух увидел бы в Австрии истинную свою родину!
— Осторожней! Осторожней! — предостерег граф Лейнсдорф, который часто уже приходил в испуг от духовной смелости своей приятельницы. — Ваши идеи, пожалуй, всегда немножко слишком велики, Диотима!