Арнгейм подхватывал ее громкими фразами. Он давал отсрочки и передышки. Затем натянутая сеть значительных мыслей снова качалась под ними.

Мукой в этом распростертом счастье было то, что оно не допускало сосредоточенности. Из него снова и снова исходили и ширились кругами дрожащие волны, но они не прижимались друг к другу, не сливались в ток действия. Тем не менее Диотима дошла уже до того, что по крайней мере про себя усматривала порой тонкость и благородство в том, чтобы предпочесть опасность супружеской измены глубокой катастрофе разбитых жизней, и Арнгейм давно пришел к нравственному решению не принимать этой жертвы и жениться на Диотиме; они могли, стало быть, так или иначе получить друг друга в любую секунду, это они знали, но они не знали, чего им следовало хотеть, ибо счастье возносило их созданные для него души на такую торжественную высоту, что они испытывали там страх перед некрасивыми движениями, вполне естественный для тех, у кого под ногами — облако.

Ум их впивал, таким образом, ничего не пропуская, все то великое и прекрасное, что разливала перед ними жизнь, но от высочайшей сублимации оно несло странный урон. Желания и суетные заботы, наполнявшие обычно их бытие, лежали где-то далеко внизу, как игрушечные домики и дворики на дне долины, вместе с их кудахтаньем, лаем и всеми волнениями проглоченные тишиной. Оставались молчание, пустота и глубина.

«Может быть, мы избранные существа»? — думала Диотима, озираясь на этой высочайшей высоте чувства и догадываясь о чем-то мучительном и таком, что нельзя представить себе. Более низкие степени подобных ощущений были знакомы ей не только по собственному опыту, о них умел говорить и такой ненадежный человек, как ее кузен, и в последнее время о них много писали. Но если рассказы не врали, то через каждую тысячу лет бывали эпохи, когда душа ближе к пробуждению, чем обычно, когда она, словно бы родясь для реальности через посредство отдельных лиц, подвергает их испытаниям совершенно отличным от того, о чем можно прочесть и поговорить. В связи с этим ей даже вдруг снова вспомнилось таинственное появление генерала, которого не приглашали. И она очень тихо сказала своему искавшему новых слов другу, меж тем как волнение выводило между ними дрожащий свод:

— Разум — не единственное средство общения между двумя людьми!

И Арнгейм ответил:

— Да. — Его взгляд проник в ее глаза по горизонтали, как луч заката. — Вы это уже сказали раньше. Истинную правду между двумя людьми нельзя высказать; любое усилие становится для нее помехой!

106

Верит ли современный человек в бога или в главу мирового концерна? Нерешительность Арнгейма

Арнгейм один. Он задумчиво стоит у окна своего апартамента в отеле и глядит на оголившиеся верхушки деревьев, на ветки, сплетающиеся в решетку, под которой пестрая и темная людская масса движется двумя трущимися друг о друга змеями начавшегося в этот час корсо. Недовольная улыбка разомкнула губы великого человека.

До сих пор для него никогда еще не составляло трудности обозначить то, что он считал бездушным. Что нынче не бездушно? Отдельные исключения можно было легко признать таковыми. Далеко в памяти Арнгейм слышал звуки одного вечера камерной музыки; в бранденбургском замке у него собрались друзья, благоухали прусские липы, друзья были молодые музыканты, им приходилось довольно туго, однако, играя, они внесли в этот вечер все свое вдохновение; в этом была душа. Или другой случай. Недавно он отказался продолжать выплату пособия, которое некоторое время выбрасывал на некоего художника. Он ожидал, что этот художник обидится на него, почувствует себя брошенным на произвол судьбы, ничего не добившимся; надо было сказать ему, что есть и другие художники, нуждающиеся в поддержке, и тому подобные неприятные вещи, но вышло иначе. Встретившись с Арнгеймом во время его последней поездки, этот художник только твердо взглянул ему в глаза, схватил его руку и заявил: «Вы поставили меня в трудное положение, но я убежден, что такой человек, как вы, ничего не делает без глубокой на то причины!» В этом чувствовалась душа настоящего мужчины, и Арнгейм был не прочь в другой раз сделать опять что-нибудь для него.

Таким образом, во многих отдельных случаях душа налицо даже сегодня; это всегда казалось Арнгейму важным. Но когда приходится вступать с ней в прямой и безоговорочный контакт, она представляет собой серьезную опасность для искренности. Неужели действительно наступило время, когда души соприкасаются без посредничества чувств? Была ли какая-то цель, столь же важная и значительная, как реальные цели, в том, чтобы общаться друг с другом так, как к тому вынуждало его и его дивную подругу их внутреннее стремление? Трезвым сознанием он ни секунды в это не верил, и все же ему было ясно, что он способствовал тому, чтобы Диотима верила в это.

Арнгейм находился в своеобразном разладе с самим собой. Нравственное богатство состоит в близком родстве с материальным; это было ему хорошо известно, и легко понять, почему так оно и есть. Ведь мораль заменяет душу логикой; если душа обладает моралью, то для нее нет, в сущности, больше моральных вопросов, а есть только логические; она спрашивает себя, подпадает ли то, что она хочет сделать, под ту или иную заповедь, надо ли толковать ее намерения так или этак и тому подобное, а это все равно что превратить буйную ватагу в группу дисциплинированных гимнастов, которые по команде наклоняются вправо, выбрасывают руки в стороны и делают низкие приседания. Но логика предполагает повторяемость того, с чем мы сталкиваемся; ясно, что если бы события менялись как в вихре, где ничто не возвращается, мы никогда не смогли бы сформулировать глубокое открытие, что А равно А или что больше не сеть меньше, нет, мы просто мечтали бы, а это состояние любому мыслителю отвратительно. Так вот, то же самое относится к морали, и не будь ничего, что можно было бы повторить, нам и предписать ничего нельзя было бы, а без возможности предписать людям что-либо мораль не доставляла бы ни малейшего удовольствия. А деньгам это свойство повторяемости, присущее морали и разуму, присуще в самой высокой мере; они прямо-таки состоят из этого свойства и раскладывают, покуда обладают стабильной ценностью, все наслаждения мира на те кирпичики покупательной способности, из которых можно сложить что угодно. Поэтому деньги нравственны и разумны; а поскольку, как известно, не у каждого нравственного и разумного человека есть, наоборот, и деньги, то можно заключить, что свойства эти изначально заложены в деньгах или хотя бы что деньги увенчивают нравственную и разумную жизнь.

Разумеется, в точности так Арнгейм не думал, не считал, скажем, что образование и религия суть естественной следствие собственности, а полагал, что собственность обязывает обладать ими; но он любил подчеркнуть, что духовные силы не всегда достаточно смыслят в деятельных силах бытия и редко бывают совсем не оторваны от жизни, и он, человек с широким кругозором, приходил и не к таким еще заключениям. Ведь всякое взвешивание, учитывание, измерение предполагают также, что измеряемый предмет в ходе их не меняется; а когда это все-таки происходит, все остроумие надо употребить на то, чтобы даже в изменении найти нечто неизменное, и, таким образом, деньги сродни всем духовным силам, и по их образцу ученые разлагают мир на атомы, законы, гипотезы и чудесные математические знаки, а техники выстраивают из этих фикций мир новых вещей. Это было хозяину гигантской промышленности, прекрасно осведомленному о природе служивших ему сил, так же хорошо известно, как известны среднему немецкому читателю романов нравственные представления Библии.

Эта потребность в однозначности, повторяемости и твердости, являющаяся предпосылкой успеха в мышлении и планировании, — так продолжал думать, глядя вниз, на улицу, Арнгейм, — удовлетворяется в области духовной всегда какой-то формой насилия. Кто хочет строить свои отношения с человеком на камне, а не на песке, должен пользоваться только низкими свойствами и страстями, ибо только то, что теснейше связано с эгоизмом, устойчиво и может быть принято в расчет; высшие стремления ненадежны, противоречивы и мимолетны, как ветер. Человек, знавший, что империями раньше или позже придется управлять так же, как фабриками, на мельтешение мундиров, на мельтешение внизу гордых и, как гниды, крошечных лиц смотрел с улыбкой, в которой смешивались превосходство и грусть. Не подлежало никакому сомнению: вернись сегодня бог, чтобы установить среди нас Тысячелетнее Царство, ни один практичный и опытный человек не оказал бы доверия этому предприятию, пока Страшный суд не был бы дополнен аппаратом, обеспечивающим исполнение приговора, прочными тюрьмами, полицией, жандармерией, армией, статьями уголовного кодекса о государственной измене, правительственными учреждениями и всем, что еще нужно, чтобы свести не поддающиеся учету возможности души к тем двум основным фактам, что только запугиванием и закручиванием гаек или потачкой вожделению будущего небожителя, словом, только «строгими мерами» можно от него с уверенностью добиться всего, что требуется.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату