стреляет сначала в нее, потом в себя.
Бермондзи. Дэн несколько месяцев сидит без работы. Он подавлен, унижен, и его брат Берт — а у него есть работа — над ним издевается. Попрекает Дэна тем, что тот живет на его деньги. Вымещает на нем злобу, гоняет его по разным поручениям. Дэн до того угнетен, что готов покончить с собой, и мать с огромным трудом убеждает его подождать с этим: вдруг что-нибудь да и подвернется. Мать, миссис Бейли, уборщица в каком-то правительственном учреждении Уайтхолла. Она ежедневно уходит из дому в шесть утра, а приходит лишь в шесть вечера. Однажды Берт, возвратившись домой, набрасывается на Дэна с руганью — тот не забрал его рубашку из прачечной, и ему не в чем идти на свидание. Завязывается драка, Берт задает Дэну трепку — тот и более щуплый, и более слабый, и недокормленный. Приход миссис Бейли прекращает потасовку. Она резко отчитывает Берта. Берт говорит, что ему все опостылело, он сыт по горло и вскоре женится. Они в ужасе — без тех денег, которые Берт еженедельно дает на хозяйство, при том, что Дэн ничего не зарабатывает, миссис Бейли не прокормить себя, Дэна и двух младшеньких. Им грозит голод. Они внушают Берту, что он не имеет права жениться, во всяком случае до тех пор, пока Дэн не подыщет работу. Берт говорит, что у него нет другого выхода — его девушка беременна. Он убегает из дому. Все плачут. Миссис Бейли падает на колени и велит Дэну и двум младшеньким тоже встать на колени и молить Господа смилостивиться и помочь им. Они все еще молятся, когда Берт возвращается из прачечной — он сам сходил за рубашкой. Берт злобно зыркает на них. «Будет вам, будет, — кричит он. — Я дам ей десять шиллингов, пусть избавится от ублюдка».
Миссис Бейли. Довольно высокая, с рыжеватыми, вечно растрепанными, жидкими волосами, когда открывает рот, видно, что у нее нет двух передних зубов. Одно ухо надорвано — это муж постарался, на лбу шрам — как-то раз он выкинул ее из окна. Муж, крупный, здоровенный грубиян, на войне был тяжело ранен, и миссис Бейли прощает ему буйные выходки, потому что его нередко жестоко мучают раны. У них четверо детей, все они смертельно боятся отца. Тем не менее миссис Бейли не теряет чувства юмора, удивительно характерного юмора кокни, и когда не опасается за свою жизнь, очень забавная. Ее хлебом не корми, дай только посмеяться. Наконец Бейли умер. Я навестил ее после его смерти, и вот что она мне рассказала: «На самом деле он не такой уж и плохой. Знаете, что он сказал? Это были, почитай что, его последние слова. 'Ты ведь от меня здорово натерпелась? Будешь рада от меня избавиться'. — 'Да что ты, Нед, — говорю я ему, — ты знаешь, я всегда любила тебя'. Он на меня так чудно посмотрел, и знаете, что сказал: 'Ты, старая калоша', — говорит. Значит, он и впрямь меня любил — иначе разве б он назвал меня старой калошей?»
Эти записи я сделал, когда собирался писать роман о жителях Бермондзи.
1940
На днях разговорился с одним французским офицером, само собой разумеется, мы говорили о поражении Франции. «Надо же, чтобы нас побили дураки» — сказал он. Его слова повергли меня в уныние. Французы, как видно, неспособны понять, что они потерпели позорное поражение не вопреки тому, что немцы дураки, а благодаря тому, что они умны. У французов — оттого, что они такие учтивые, речистые и остроумные — достало глупости счесть, будто они семи пядей во лбу. Из-за своей гордыни, побуждающей их на все нефранцузское смотреть свысока, они стали самым замкнутым народом Европы. Они искренне верили, что выпутаются из любой передряги с помощью шутки. Но если у тебя сломалась машина, для ее починки требуется не хорошее знание античной культуры и не остроумный афоризм, а механик, и тут выручат не твои знания, а его. Так ли неразумно поступили немцы, основательно освоив современные методы ведения войны и обзаводясь современным оружием? И не мудро ли они поступили, сделав все для того, чтобы их военная машина не давала сбоев? И не проявили ли они дальновидность, ознакомившись детально с обстановкой во Франции, благодаря чему сумели воспользоваться разбродом, неподготовленностью и нетвердостью духа? Нет, если кто и вел себя как нельзя более глупо в этой войне, так это французы, а не немцы, и можно ли питать надежды на возрождение Франции, если даже после такого сокрушительного разгрома французов, невзирая ни на что, обуревает гордыня? Союзники могут до посинения говорить о необходимости вернуть Франции подобающее ей место в ряду великих держав; несмотря на их старания, этому не бывать, пока французы не научатся смотреть правде в глаза и видеть себя в истинном свете. И в первую голову им надо учиться не смирению — от него им не будет никакого проку, а здравому смыслу.
1941
Нью-Йорк. Приезжал Г. Дж. Держится он с прежней живостью, но видно, что это дается ему нелегко. Он постарел, ссохся, выглядит усталым. Его лекции потерпели полный провал. Аудитория не могла расслышать, что он говорил, и не желала слушать то, что могла расслышать. Народ валом валил из зала. Он был и обижен, и разочарован. Не мог понять, чем им не угодил: ведь он говорил примерно то же, что говорил лет тридцать кряду. Река потекла дальше, а его выбросила на берег. Писателю выпадает (и то, если повезет) час, но долго ли он длится? В конце концов Г. Дж. выпал свой час, ему не на что жаловаться. Настал черед других, и это только справедливо. Казалось бы, когда, как не теперь, Г. Дж. осмыслить то влияние, которое он оказал на целое поколение, те серьезные изменения, которые он произвел в общественном климате. Но он всегда был слишком занят, поэтому философ из него никакой.
Она до ужаса банально переживает самые заурядные чувства — не только с редкой искренностью, но и с почти невероятной убежденностью в том, что до нее никто не испытывал ничего подобного. Простодушие этой далеко не первой молодости светской дамы настолько смехотворно, что кажется не нелепым, а трогательным. Она умна настолько, насколько это ей доступно, и настолько глупа, что подмывает ее поколотить.
Корпишь над стилем. Стараешься писать как можно лучше. Не жалеешь сил, добиваясь простоты, ясности. Радеешь о ритме и соразмерности. Читаешь фразу вслух, чтобы проверить, хорошо ли она звучит. Выматываешь все жилы. Однако четыре величайших за всю историю человечества романиста — Бальзак, Диккенс, Толстой и Достоевский — писали не слишком хорошо, и от этого факта никуда не уйти. А это доказывает, что если ты умеешь рассказать историю, создать характер, развернуть действие, если у тебя есть искренность и темперамент, неважно, как ты пишешь. И тем не менее, лучше писать хорошо, чем плохо.
Чувствительность — это всего-навсего чувство, от которого коробит.
В мире всегда царила неурядица. Короткие периоды мира и благоденствия случались лишь в порядке исключения, и то, что кое-кому из нас довелось жить в такой период — последние годы девятнадцатого века, первое десятилетие двадцатого, — не лает нам права считать подобное положение вещей нормальным. «Человек рождается на страдание, как искры, чтобы устремляться вверх», это нормально, и следует принять это как должное. Тогда мы можем взирать на мир со сдобренным юмором смирением, и лучшей зашиты у нас, по всей вероятности, быть не может.
Почему, когда слышишь, как юнец несет сущий вздор самоуверенно, доктринерски и нетерпимо, выходишь из себя и коришь его за глупость и невежество? Неужели ты забыл, что в его годы был таким же глупым, заносчивым и высокомерным доктринером? Под «ты», я, естественно, подразумеваю «я».
Он был бы потрясен, если б ему сказали, что он мошенник. При сделке исполу он искренне полагает,