своей необычностью, и половина мастерских Латинского квартала могла похвастаться эскизами, сделанными в одном из маленьких варьете. Писатели пошли по стопам художников и, словно сговорившись, стали находить высокий артистизм в мюзик-холльных номерах: красноносые клоуны были превознесены до небес за умение создавать характер; толстые певицы, которые верещали в полной неизвестности чуть не два десятилетия, вдруг прославились за неподражаемый комический дар; находились любители, получавшие эстетическое-наслаждение от ученых собачек, другие изливались в восторгах по поводу таланта фокусников и эквилибристов. Под воздействием новых веяний стала интересной и публика, посещавшая эти увеселительные места. Подражая Хейуорду, Филип презирал людские скопища; он принял позу человека, замкнувшегося в своем одиночестве и брезгливо наблюдающего за кривляниями черни; однако Клаттон и Лоусон с восхищением говорили о людных сборищах. Они описывали ему бурлящую толпу на парижских ярмарках, море лиц, вырванных из тьмы лучами ацетиленовых фонарей, грохот фанфар, завывание свистулек, гул голосов. То, что они рассказывали, было ново и непривычно для Филипа. Они объяснили ему, кто такой Кроншоу.

— Вы когда-нибудь читали его стихи?

— Нет.

— Они были напечатаны в «Желтой книге».

Оба они относились к Кроншоу так, как художники часто относятся к писателям, презирая их за то, что в живописи они профаны, принимая их за то, что они все-таки люди искусства, и благоговея перед ними, ибо художественные средства, которыми те пользуются, им самим недоступны.

— Кроншоу — удивительный человек, но сначала он вас немножко разочарует: дело в том, что он становится самим собой только когда пьян.

— И хуже всего, — добавил Клаттон, — что ему нужно дьявольски много времени, чтобы напиться.

Они подошли к кафе, и Лоусон сказал Филипу, что им придется войти внутрь. Стояла мягкая осень, но Кроншоу панически боялся сквозняков и даже в самую теплую погоду никогда не сидел на улице.

— Он знает всех, кого стоит знать, — объяснял Лоусон. — Он был знаком с Патером и Оскаром Уайльдом, знает Малларме и всю его братию.

Тот, кого они искали, сидел в самом дальнем уголке кафе, в пальто с поднятым воротником. Шляпа была низко надвинута на лоб, чтобы уберечься от холодного воздуха. Это был крупный человек, полный, но еще не тучный, с круглым лицом, небольшими усиками и крохотными, довольно невыразительными глазками. Голова его казалась слишком маленькой для такого туловища. Она выглядела, как горошина, ненадежно посаженная на яйцо. Кроншоу играл в домино с каким-то французом и встретил пришедших тихой улыбкой; он промолчал, но, словно для того, чтобы освободить им место, отодвинул стопку блюдечек на столе, показывавших, сколько он уже выпил рюмок. Когда ему представили Филипа, он молча кивнул ему, не отрываясь от игры. Филип плохо владел французским языком, но даже и он мот судить, что Кроншоу, живший в Париже уже несколько лет, говорит по-французски отвратительно.

Наконец он откинулся назад с торжествующей улыбкой.

— Je vous ai battu, — сказал он с невыносимым акцентом. — Garcong![45]

Подозвав официанта, он спросил Филипа:

— Только что из Англии? Как там крикет?

Неожиданный вопрос смутил Филина.

— Кроншоу помнит все рекорды первоклассных игроков в крикет за последние двадцать лет, — улыбаясь, сказал Лоусон.

Француз перешел к другому столику, где сидели его друзья, и Кроншоу, лениво выговаривая слова, что тоже было одной из его особенностей, стал рассуждать о сравнительных достоинствах Кента и Ланкашира. Он рассказал о последнем матче на первенство Англии, который видел, и описал течение игры у каждых ворот.

— Единственное, чего мне недостает в Париже, — сказал он, допивая свое пиво, — тут не увидишь игры в крикет.

Филип был разочарован, а Лоусон, которого одолевало законное желание показать одну из знаменитостей Латинского квартала во всей его красе, терял терпение. Кроншоу в этот вечер никак не мог расшевелиться, хотя стопка блюдечек свидетельствовала о том, что он честно старается напиться. Клаттон весело наблюдал за этой сценой. Повышенный интерес Кроншоу к крикету ему казался просто кокетством: поэт любил мучить людей, разговаривая с ними о том, что им было явно неинтересно. Клаттон задал вопрос:

— Вы видели в последнее время Малларме?

Кроншоу медленно перевел на него взгляд, словно обдумывая то, что у него спросили, и, прежде чем ответить, постучал блюдечком по мрамору столика.

— Принесите мне бутылку виски, — приказал он и снова обратился к Филипу: — У меня здесь своя бутылка виски. Не могу себе позволить платить по пятьдесят сантимов за несколько капель.

Официант принес бутылку, и Кроншоу поглядел ее на свет.

— Отпили. Официант, кто брал мое виски?

— Mais personne, Monsieur Cronshaw[46].

— Я вчера сделал на ней отметку. Смотрите.

— Мсье сделал отметку, но после этого он пил еще и еще. Мсье зря тратит время, делая отметки, если он ведет себя таким образом.

Официант был парень веселый и давно знал Кроншоу. Тот молча уставился на него.

— Если вы дадите мне честное слово дворянина и джентльмена, что никто, кроме меня, не пил моего виски, я приму ваши заверения.

Подобная фраза, переведенная дословно на самый примитивный французский язык, прозвучала очень комично, и женщина за стойкой не удержалась от смеха.

— Il est impayable![47] — пробормотала она.

Услышав эти слова, Кроншоу бросил на нее масленый взгляд — женщина была толстая, пожилая, добропорядочная — и важно послал ей воздушный поцелуй. Она только пожала плечами.

— Не бойтесь меня, мадам, — сказал он с тяжеловесной попыткой сострить. — Я вышел из того возраста, когда мужчина отдается из признательности и падок на сорокапятилетних.

Он налил себе виски с водой, не торопясь выпил и вытер рот тыльной стороной руки.

— Он говорил превосходно.

Лоусон и Клаттон поняли, что речь идет о Малларме. Кроншоу часто посещал его вторники: поэт принимал литераторов и художников, беседуя с тонким красноречием на любую предложенную ему тему. По-видимому, Кроншоу недавно у него был.

— Он говорил превосходно, но говорил чепуху. Он высказывался об искусстве так, словно это самая важная вещь на свете.

— Если это не так, кому же мы нужны?

— Кому вы нужны, мне не известно. И меня не касается. А искусство — это роскошь. Главное для людей — это инстинкты самосохранения и продолжения рода. И только тогда, когда эти инстинкты, удовлетворены, человек разрешает себе развлекаться с помощью писателей, художников и поэтов.

Кроншоу замолчал, чтобы отпить еще глоток. Вот уже двадцать лет, как он не мог решить вопрос: любит он алкоголь за то, что он развязывает ему язык, или же любит беседу за то, что она вызывает у него жажду.

Потом он заявил:

— Вчера я написал стихотворение.

И, не дожидаясь, чтобы его попросили, стал медленно читать стихи, отбивая ритм вытянутым указательным пальцем. Стихотворение, возможно, было прекрасное, но в эту минуту в кафе вошла молодая женщина. Губы у нее были яркие, а в огненном румянце на щеках нельзя было обвинить простушку природу; ресницы и брови были подведены черным карандашом, а веки отважно выкрашены синей краской до самой переносицы. Вид у дамы был неправдоподобный, но очень забавный. Темные волосы спускались на уши и были уложены в прическу, вошедшую в моду благодаря мадемуазель Клео де Мерод. Филип то и дело на нее поглядывал, а Кроншоу, окончив читать, снисходительно ему улыбнулся.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату