подражанию…»
Эпоха накладывает свою печать на характеры. Дюма-отец поднялся на подмостки в те дни, когда Фортуна щедро раздавала дары. Скучающий Париж 1828 года завоевать было легко. Только-только минули времена, когда солдат за четыре года становился генералом. Люди торопились все увидеть и всем овладеть. Всякая экстравагантность была по вкусу, ибо действительность превосходила самую смелую фантазию. Дюма-отец, бесшабашная богема, сочетавший в себе патетику и юмор, невзначай стал драматургом. Сын лелеял другой честолюбивый замысел: он хотел заставить людей отказаться от укоренившегося мнения, что Дюма – это несерьезно, и убедить их, что драматург может быть порядочным человеком в классическом смысле этого слова. Он стал защитником того, чего ему более всего недоставало, – семьи; безжалостным противником всего, что его оскорбляло, – прожигателей жизни, куртизанок, адюльтера.
К тому же все больше страданий причиняли ему скандальные выходки отца. В 1858 году разыгрался тягостный процесс, в котором противниками выступали Дюма и его бывший соавтор Маке. За десять лет до того Маке дал Дюма нечто вроде дарственной на все прежние произведения, но лишь в виде аванса за будущее сотрудничество, которого Дюма не продолжил. Дюма-отец, содержавший целый гарем и кормивший десяток бывших и настоящих любовниц, растратил вместе со своей долей авторского гонорара и то, что причиталось Маке – расчетливому буржуа, который довольствовался одной любовницей (замужней женщиной, отбитой им у мужа), был ей верен и прятал ее в деревне, чтобы не скомпрометировать. Отчаявшись, он в конце концов начал процесс против Дюма, требуя, чтобы тот признал за ним авторство «Трех мушкетеров», «Графини де Монсоро», «Графа Монте-Кристо» и всех других романов.
Многие взяли его сторону. Бывший главный редактор газеты «Сьекль» Шарль Матарель де Фьенн писал ему:
22 января 1858 года: «Дорогой господин Маке! Пишу несколько строк, чтобы сообщить Вам, что я только что прочел отчет о Вашем процессе и что мое свидетельство может исправить одну ошибку. В 1848 году „Сьекль“ публиковала „Виконта де Бражелона“. Как-то раз в шесть часов вечера мне сообщили, что фельетон (за ним ездили в Сен-Жермен, к Александру Дюма) утерян! Но „Сьекль“ не могла выйти без фельетона… я знал обоих авторов: один жил в Сен-Жермене, другой в Париже; я отправился к тому, кто был рядом. Вы как раз собирались сесть за стол. Вы были столь добры, что не стали обедать и устроились в кабинете дирекции. Я как сейчас вижу Вас за работой: Вы писали, отпивая попеременно то бульон из чашки, то бордо, которое редакция уделила Вам из своих запасов. С семи часов до полуночи ко мне непрерывно поступал лист за листом. Каждые четверть часа я передавал их наборщику. В час ночи вышла газета, где была глава из „Бражелона“. На следующий день мне принесли сен-жерменскую рукопись – она была найдена на дороге. Разница между текстом Маке и текстом Дюма составила не более тридцати слов – на все пятьсот строк, которые насчитывал отрывок!
Такова правда. Делайте с этим заявлением все, что Вам угодно. На тот случай, если мои воспоминания будут сочтены неточными, я просил заведующего редакцией, мастера наборного цеха и корректора засвидетельствовать факты…»
Заявление Фьенна сочли бездоказательным, и Маке проиграл процесс. Но переговоры между соавторами продолжались. Эти два человека нуждались друг в друге. Безупречный Ноэль Парфе сделал попытку вмешаться.
Ноэль Парфе – Дюма-отцу, 6 октября 1860 года: «Я твердо, искренне верю в то, что, советуя тебе вновь сойтись с Маке, даю хороший совет – никто из людей, любящих тебя, не осудит меня за это… Скажи только слово – и дело будет сделано, я на это надеюсь. Кому, как не тебе, пристало уступить доброму побуждению? Я был бы несказанно удивлен – ведь я хорошо знаю тебя – тем, что ты ведешь процесс против Маке, если бы не подозревал причину в твоем дурном окружении. Вырвись, наконец, из когтей деловых людей, стань опять самим собой, то есть добрым, превосходным Дюма, готовым открыть свое сердце даже тому, кто, быть может, не сразу его распознал…»
Дюма-отец было согласился, но потом одумался.
Дюма-отец – Дюма-сыну, Неаполь, 29 декабря 1860 года:
«Маке – человек, с которым я больше не желаю иметь ничего общего.
Маке по договоренности получил за меня гонорар и должен был его тут же мне передать, но вместо того, чтобы оставить себе третью часть денег за «Гамлета»[45], в создании которого он никогда не участвовал, и две трети денег за «Мушкетеров», он присвоил все. В моих глазах он – вор.
Мои книги принадлежат мне, и мне они стоят довольно дорого. Это ваша собственность, твоя и твоей сестры, и для того, чтобы никто этого не оспаривал, я в один прекрасный день продам их тебе, за что нам придется уплатить лишь налоговый сбор. Но пока я жив, мой приятель Маке не будет иметь ничего общего ни со мной, ни с моими книгами».
Ноэлю Парфе Дюма написал как раз обратное:
«Покажи Маке твое письмо и скажи, пожав его руку, что ничто не могло доставить мне большего удовольствия, чем твое предложение…»
Все эти грязные тяжбы претили Дюма-сыну. Приданое, обещанное отцом его сестре (120 тысяч франков), так и не было выплачено, и это ставило в очень трудное положение Мари, которая жила в Шатору, у своей свекрови, госпожи Петель, – та с утра до вечера попрекала невестку бедностью. Поскольку Дюма-отец всегда пребывал в путешествиях или в нежном уединении с какой-нибудь юной девицей, Дюма- сыну приходилось вести за него процессы, утихомиривать журналистов. Иногда он роптал. Санд успокаивала его.
Жорж Санд – Дюма-сыну, Ноан, 10 марта 1862 года:
«Поверьте, что избытком таланта папаша Дюма обязан лишь той расточительности, с какою он его тратит. Да, у меня невинные склонности, но я создаю вещи простые, как дважды два. А его, человека, который носит в себе целый мир событий, героев, предателей, волшебников, приключений; человека, олицетворяющего собой драму, – не думаете ли Вы, что невинные склонности погубили бы его как писателя, погасили бы его фантазию? Ему необходимы излишества, чтобы непрестанно поддерживать огонь в очаге жизни. Право же, Вам не удастся изменить его, и на Вас ляжет бремя двойной славы – его и Вашей: Вашей – со всеми ее плодами, его – со всеми шипами. Что поделаешь! Он передал Вам свое большое дарование и потому считает себя в расчете с Вами… Это жестоко, да и трудно – волей-неволей становиться иногда отцом своего отца…»
Как было не питать глубокую привязанность к этому великолепному человеку? С массивной золотой цепью на белом пикейном жилете, обтягивавшем огромный живот, он сидел в театре и рукоплескал «Блудному отцу»; когда публика вызывала автора, он стоя аплодировал сыну и своим радостным гордым видом словно говорил всем: «Знаете, ведь эту пьесу написал мой мальчик!»