б) существует совершенная женщина, и тогда любовь превращается в череду ничем не омрачаемых радостей чувственности, ума и сердца. – Это неверно. Два человеческих существа, подошедшие друг к другу, подобны двум кораблям, которые качаются на волнах; борта их сталкиваются и скрипят.
28 мая. Обед на авеню Марсо. Среди пулярдок и орхидей – умирающая тетя Кора. Элен заговорила со мной о Соланж.
– Бедный Марсена! – воскликнула она. – Какой вид у вас последнее время! Но, конечно, я знаю – вам тяжело.
– Не понимаю, что вы хотите сказать, – ответил я.
– Ну как же! Вы ведь все еще влюблены в нее. Я стал уверять, что она ошибается».
XXII
Красная записная книжка являет мне Филиппа гораздо более спокойного и лучше владеющего собой, чем он мне тогда казался. Думаю, что рассудок его тогда стал уже освобождаться, но что где-то в сокровенных глубинах еще таился Филипп-раб. Чувствовалось, что он бесконечно несчастен, и я несколько раз думала: не повидаться ли мне с Соланж, не попросить ли, чтобы она пощадила его? Но такой поступок представлялся мне самой до того безрассудным, что я не решалась на него. К тому же теперь я ненавидела Соланж и чувствовала, что, оказавшись с ней с глазу на глаз, буду не в силах держать себя в руках. Мы по- прежнему встречались с ней у Тианжей, однако вскоре Филипп отказался бывать на субботах Элен (чего прежде никогда не случалось).
– Поезжайте вы одна, чтобы показать, что мы ничего против нее не имеем. Не надо ее обижать, она хороший человек. Но я больше не в силах там бывать, уверяю вас. Чем старше я становлюсь, тем противнее мне свет… Камелек, книжка, вы… вот в чем теперь мое счастье.
Я знала, что он говорит искренне. Но я знала также, что, если бы вот сейчас ему встретилась молодая, красивая и легкомысленная женщина, которая украдкой, взглядом подала бы ему знак, которого он ждал, он тотчас же, сам того не сознавая, изменил бы свою философию и стал бы объяснять, что после трудового дня ему совершенно необходимо видеть новые лица и развлекаться. Помню, как я огорчалась в первое время замужества, думая о том, что мысли человека, которого мы любим, навеки скрыты от наших умственных взоров. Теперь я стала видеть Филиппа насквозь. За тонкой оболочкой, под которой бились кровеносные сосуды, я наблюдала теперь все его мысли, все слабости, и я любила его полнее, чем когда бы то ни было. Помнится, как-то вечером, в конторе, я долго смотрела на него, ничего не говоря.
– О чем вы думаете? – спросил он, улыбнувшись.
– Я пытаюсь представить себе, каким бы я вас видела, если бы не любила, – и любить вас и таким.
– Боже, до чего сложно! И вам это удается?
– Любить и таким? Даже очень легко.
В тот вечер он предложил мне переселиться в Гандюмас раньше обычного.
– В Париже нас ничто не держит. Делами я могу с таким же успехом заниматься и там. Зато Алену деревенский воздух пойдет на пользу, и мама будет не так одинока. Все говорит за то, чтобы ехать.
Ничего другого я и не желала. В Гандюмасе Филипп будет принадлежать только мне. Одного лишь я боялась – как бы он там не соскучился, но я заметила обратное: в деревне он вскоре обрел прежнее равновесие. В Париже, хоть он и утратил Соланж, у него оставалась надежда – разумеется, тщетная и все же неистребимая. Стоило раздаться телефонному звонку, и у него вырывался инстинктивный жест – хорошо знакомый мне жест, от которого он еще не отвык.
Во мне всегда болезненно отзывались все волнения Филиппа; поэтому я знала, когда мы куда-нибудь выезжали вместе, что он боится встретить ее и в то же время желает этого. Он понимал, что еще заворожен ею и что, если ей захочется, она легко может его вернуть. Он понимал это, но понимал также, что и чувство собственного достоинства, и забота о своем благополучии велят ему не допускать возврата к прежнему. В Гандюмасе, в обстановке, которая никогда не была связана с образом Соланж, он понемногу начал ее забывать. Через неделю вид у него уже стал лучше, лицо посвежело, взгляд сделался яснее, сон улучшился.
Стояла прекрасная погода. Мы вместе совершали большие прогулки пешком. Филипп сказал, что намерен впредь следовать примеру своего отца и больше внимания уделять фермам, которые он сдавал крестьянам в аренду. Мы каждый день ходили в Гишарди, в Брюйер, в Резонзак.
Филипп бывал на фабрике только утром; днем он всегда отправлялся куда-нибудь вместе со мной.
– Знаете, что нам хорошо бы сделать? Возьмем книжку и будем читать вслух где-нибудь в лесу.
Вокруг Гандюмаса много уединенных тенистых уголков; иногда мы располагались во мху, у широкой просеки, над которой сходились ветви деревьев, образуя как бы приделы нежно-зеленого собора; иной раз устраивались на стволе поваленного дерева, иной раз на скамейке, некогда поставленной по желанию дедушки Марсена. (Филиппу очень нравились оба «Силуэта женщины», «Тайны княгини де Кадиньян»[28] и некоторые новеллы Мериме – например, «Двойная ошибка» и «Этрусская ваза», – а также рассказы Киплинга и стихи.) Иногда он поднимал голову и спрашивал:
– Я вам не надоел?
– Да что вы! Я счастлива, как никогда.
Он на мгновенье задерживал на мне взгляд, потом продолжал. Дочитав книгу, мы обменивались мнениями о героях, об их характерах и нередко переходили на реальных людей. Однажды книжку принесла я, причем не хотела сказать, как она называется.
– Что же это за таинственная книга? – спросил он, когда мы сели.
– Это книжка, которую я взяла из библиотеки вашей мамы и которая сыграла, Филипп, определенную роль в вашей жизни; по крайней мере, так вы мне писали когда-то.
– Догадываюсь! Это мои «Русские солдатики». Как хорошо, Изабелла, что вы их разыскали! Дайте мне.
Он полистал книжку, и мне показалось, что он и рад ей, и немного разочарован.