лесам. Когда я перечитываю свой девичий дневник, у меня такое впечатление, будто я медленно пролетаю над пустыней скуки. Мне казалось, что моему шестнадцатому, семнадцатому, восемнадцатому году не будет конца. Искренне считая, что они хорошо меня воспитывают, родители убивали во мне вкус к счастью. Первый бал, который остается в памяти большинства женщин как лучезарное, радостное событие, у меня связан с мучительным, неизгладимым чувством унижения. Это произошло в 1913 году. По распоряжению мамы платье мне было сшито дома, ее горничной. Оно получилось безобразное, я это знала, но мама глубоко презирала роскошь. «Мужчины не смотрят на платья, – говорила она, – женщину любят не за то, что на ней надето». В свете я успеха не имела. Я была девушкой угловатой и очень нуждалась в ласке. Меня сочли замкнутой, неловкой, с претензиями. Я казалась замкнутой потому, что постоянно сдерживала себя, неловкой потому, что мне никогда не давали свободно высказываться и свободно поступать, с претензиями – потому, что, будучи чересчур застенчива, чересчур скромна, чтобы изящно говорить о себе или о забавных пустяках, я искала прибежища в серьезных темах. На балах мой строгий, несколько педантичный вид отпугивал молодых людей. Ах, как я призывала того, кому удалось бы вырвать меня из этого рабства, избавить от долгих месяцев, которые я проводила в Лозере, где я ни с кем не виделась, где я с утра знала, что день пройдет без малейших событий, если не считать часовой прогулки в сопровождении мадемуазель Шовьер! Человек этот представлялся мне прекрасным, пленительным. Каждый раз, когда в Опере давали «Зигфрида», я умоляла мадемуазель Шовьер упросить родителей, чтобы меня сводили в театр, потому что в своих собственных глазах я была плененной валькирией, которую мог освободить только герой.
Моя тайная экзальтация, принявшая ко времени первого причастия религиозную форму, получила в годы войны другой исход. Начиная с августа 1914 года я стала просить (поскольку у меня был аттестат сестры милосердия), чтобы меня послали в какой-нибудь госпиталь в действующую армию. Отец находился тогда на своем посту в Белграде, мать жила при нем. Дедушка с бабушкой, ошеломленные вспыхнувшей войной, отпустили меня. Полевой госпиталь в Бельмоне,[19] куда я получила назначение, был создан на средства баронессы Шуэн. Сестру милосердия, заведовавшую госпиталем, звали Ренэ Марсена. Это была девушка довольно красивая, очень умная, надменная. Она сразу же заметила, что во мне таится скрытая, но подлинная сила, и, несмотря на мою молодость, назначила меня своей помощницей.
Здесь я впервые убедилась, что могу нравиться. Однажды Ренэ Марсена сказала при мне госпоже Шуэн:
– Изабелла моя лучшая сестра; у нее один только недостаток: она слишком красива.
Это очень обрадовало меня.
Один из больных, младший лейтенант пехоты, который лечился у нас после легкого ранения, при выписке из госпиталя попросил у меня позволения писать мне. Я знала, какие опасности ожидают его впереди, и поэтому ответила более взволнованно, чем сама хотела; между нами завязалась переписка, он становился все ласковее и ласковее, и в итоге я стала его невестой. Мне самой не верилось. Мне это казалось нереальным, но в то время все жили словно в каком-то чаду и все совершалось скоропалительно. Я обратилась за советом к родным; они мне ответили, что Жан де Шеверни – из хорошей семьи и что они одобряют мой выбор. А я сама ничего не знала о Жане. Он был весел, хорош собою. Мы провели с ним четыре дня в гостинице на площади Этуаль. Потом муж вернулся в свой полк, а я – в госпиталь. Этим и кончилась моя супружеская жизнь. Жан надеялся снова получить отпуск зимой, но в феврале 1916 года, под Верденом, его убили. В этот момент мне показалось, что я любила его. Когда мне прислали его документы и маленькую мою фотографию, найденную на нем, я плакала долго и искренне.
III
Подписание перемирия совпало с назначением моего отца на пост посла в Пекине. Он предложил мне поехать вместе с ним; я отказалась. Я слишком привыкла к независимости и не хотела снова терпеть семейный гнет. Я зарабатывала достаточно, чтобы жить одной. Родители позволили мне переделать третий этаж их особняка на отдельную квартирку, и я поселилась там вместе с Ренэ Марсена. После войны она поступила в Пастеровский институт и работала в лаборатории. Ее очень ценили, и ей не стоило особого труда устроить меня в ту же лабораторию. Я очень привязалась к Ренэ. Я преклонялась перед нею. Характер у нее был властный, и в этом я завидовала ей. Тем не менее я чувствовала, что и у нее есть слабое место. Она делала вид, будто отказалась от мысли о замужестве, но по тону, каким она рассказала мне об одном из своих двоюродных братьев – Филиппе Марсена, я поняла, что ей хотелось бы выйти за него.
– Это человек очень замкнутый, – говорила она, – пока его мало знаешь, он кажется черствым, а на самом деле у него такое доброе сердце, что это даже пугает… Война повлияла на него благотворно, потому что вырвала его из привычной обстановки. Он так же создан руководить бумажной фабрикой, как я – быть великой актрисой…
– А разве он занимается теперь чем-нибудь другим?
– Нет, но он много читает; он очень образован… Это человек незаурядный, уверяю вас… Он вам понравится.
Я не сомневалась, что она в него влюблена.
Теперь я оказалась в окружении мужчин – и юношей, и людей постарше. Послевоенные нравы отличались крайней свободой. В среде врачей и молодых ученых, куда ввела меня Ренэ, встречались люди, привлекавшие мое внимание. Но мне не стоило особых усилий противостоять им. Я не верила, когда они говорили, Что любят меня. Слова мамы «до чего же ты некрасивая!» тяготели надо мной, несмотря на то что не раз были опровергнуты, когда я служила в госпитале. Недоверие к себе было у меня все так же сильно. Я думала, что на мне хотят жениться ради денег или хотят найти во мне удобную, нетребовательную любовницу на несколько вечеров.
Однажды Ренэ передала мне приглашение баронессы Шуэн на обед. Сама она часто бывала там по вторникам.
– Мне не хочется, – сказала я. – Я не выношу светского общества.
– Нет, вот увидите, у нее почти всегда собираются интересные люди. А в этот вторник там будет мой двоюродный брат Филипп, и, если вы соскучитесь, мы уединимся втроем.
– Это другое дело, – ответила я, – буду очень рада с ним познакомиться.
Я говорила искренне. Ренэ так часто вспоминала о нем, что мне в конце концов захотелось с ним встретиться. Когда она мне рассказала историю его женитьбы, я припомнила, что встречалась с его женой и что она показалась мне редкостной красавицей. Говорили, что он все еще любит ее, и сама Ренэ, хоть и не одобряла поведения кузины, все же не могла не признать, что трудно найти другое столь прекрасное лицо.
– Но я никак не могу простить ей, что она так дурно вела себя в отношении Филиппа, который, напротив того, всегда был олицетворенное благородство, – говорила Ренэ.