Шопен ужасно терял силы. Его «катар» (Санд не хотела верить, что он кашляет по какой-то другой причине) повергал его в состояние изнеможения и слабости. Жорж страдала, что не может дать ему лучшего питания, и разражалась страшным гневом по поводу украденного служанками бульона и не вовремя доставленного свежего хлеба. Чем дальше шла зима, тем больше грусть парализовала усилия Санд быть веселой и безмятежной:

Состояние нашего больного ухудшалось с каждым днем, ветер выл в овраге, дождь стучал в окна, удары грома проникали через толстые стены и нарушали зловещими звуками веселый смех и игры детей. Орлы и стервятники, обнаглев в сгустившемся тумане, сожрали наших бедных пташек, укрывшихся на гранатовом дереве у моего окна. Бурное море не давало лодкам выйти из порта; мы чувствовали себя узниками, далекими от медицинской помощи и действенного сочувствия. Казалось, что смерть витает над нашими головами, чтобы схватить кого-нибудь из нас, а мы были одиноки и не были в состоянии отстоять ее жертву…

Местный доктор поставил диагноз — горловая чахотка — и прописал кровопускания и диету. Санд считала, что кровопускание может быть смертельным, и отказывалась от мысли, что это чахотка. «Я ухаживала за многими больными, — пишет она, — и всегда у меня был верный инстинкт».

Несмотря на такие страдания, Шопен работал. Он сочинил во время своего пребывания на Майорке баллады, прелюдии, многие из которых, как говорят (хотя это сомнительно), были навеяны его тоской в то время, когда Жорж, уехавшая с детьми на какую-нибудь ночную прогулку, запаздывала с возвращением домой.

Мы торопились, — пишет Санд, — помня, что наш больной волнуется. Он и в самом деле очень сильно беспокоился, но как будто застыл в спокойном отчаянии. Играя восхитительную прелюдию, он плакал. Когда он увидел, что мы входим, он встал, вскрикнул, а потом произнес с отрешенным видом и очень странным тоном: «Ах, ведь я знал, что вы умерли!..» Когда же он пришел в себя и увидел, в каком мы состоянии, он заболел при одной мысли, каким опасностям мы подвергались; но уже позднее он признался мне, что, ожидая нашего возвращения, он видел все это во сне и, не отличая сон от действительности, успокоился, забылся за игрой на пианино, убежденный, что сам он тоже умер. Он видел, что утонул в озере, что тяжелые ледяные капли воды мерно падали ему на грудь, но когда я заставила его прислушаться к шуму капель воды, мерно стучавших по крыше, он сказал, что не слышит их. Он даже рассердился, когда я это назвала имитирующей гармонией. Он яростно протестовал против наивности этих подражаний для слуха, и он был прав. Его гений был полон таинственной гармонии природы, которую его музыкальная мысль выражала равноценно, но возвышенным образом, а не рабским повторением внешних звуков. Его сочинение, написанное в тот вечер, полно звуков дождевых капель, стучавших по гулким крышам обители, но в его воображении и в его песне они претворились в слезы, падающие с неба на его сердце.

Так рождались в этой романтической обстановке шедевры Шопена, но вскоре он возненавидел Майорку. Пребывание в Вальдемозе стало мучением для него и пыткой для Санд:

Ласковый, жизнерадостный, очаровательный в обществе, — в интимной обстановке больной Шопен приводил в отчаяние своих близких… У него была обостренная чувствительность; загнувшийся лепесток розы, тень от мухи — все наносило ему глубокую рану. Все ему было антипатично, все его раздражало под небом Испании. Все, кроме меня и моих детей. Он не мог дождаться отъезда, нетерпение доставляло ему большие страдания, чем жизненные неудобства.

Наконец день отъезда был назначен. От Пальма до Барселоны путешествие было ужасным. На борту «Эль-Малоркен» везли груз живых свиней, воздух был отравлен ими. Капитан, обратив внимание на кашель Шопена, поместил его в самую плохую каюту, чтобы не внести заразу в хорошие каюты. Свиньи, которых моряки били, «чтобы избавить их от морской болезни», жутко вопили. У Шопена началось сильнейшее кровохарканье, и по прибытии в Барселону он был на волосок от смерти. От Барселоны до Марселя доктор французского корабля «Фенисьен» принял большое участие в больном, но не могло быть и речи, чтобы Шопен возвратился в Париж в феврале. Санд устроила всю свою «семью», за которую она несла ответственность, в «Отель де Бово», в Марселе.

Жорж Санд — Карлотте Марлиани, 26 февраля 1839 года: Хочу написать вам о моем больном, добрая сестра, так как знаю, что вы интересуетесь им столько же, сколько и я. Ему лучше, намного лучше; он очень хорошо перенес тридцатишестичасовую качку и переправу через Лионский залив, которая к тому же прошла успешно, если не считать редких порывов ветра. Он больше не харкает кровью, хорошо спит, мало кашляет, но самое главное — он во Франции! Он может спать в кровати, и ее не сожгут после этого. Люди, не отшатываются от него, когда он протягивает им руку. За ним будет самый лучший уход, и к его услугам будут все медицинские средства.

Она была равнодушна к прелестям Марселя: «Стоит мне высунуться в окно, или выйти на улицу, или пойти к порту, как я сразу же чувствую, что становлюсь сахарной головой, ящиком мыла или свечным пакетом. К счастью, Шопен со своей игрой на пианино выгоняет из дому скуку и привлекает поэзию…» Бумагомаратели, «праздные, любопытные и литературные попрошайки», осаждали дверь дома.

Жорж Санд — Карлотте Марлиани, 15 марта 1839 года: У моей двери толпа, весь литературный сброд преследует меня, а музыкальный — в погоне за Шопеном. На первый раз я скажу, что он умер, но, если это будет продолжаться, мы разошлем всем письма с извещением о том, что мы умерли оба, пусть нас оплакивают и оставят в покое. Мы хотим спрятаться в какой-нибудь харчевне на весь март, чтобы укрыться от мистраля, который временами дует очень сильно. В апреле мы снимем в деревне домик, а в мае поедем в Ноан.

Хотя дети вносили много шума в дом, она ежедневно успевала написать в этой гостинице свои пятнадцать — двадцать страниц. Она привезла с Майорки переработанный роман «Лелия» и метафизико- мистический роман «Спиридион». Опьяненная Леру и его философией, она уже не хотела больше считать сентиментальные сюжеты «ничтожными». Роман «Спиридион» родился из «маленькой религии, созданной Леру», и даже был написан частично им самим. Монастыри Барселоны и Майорки дали ей материал для внешней обстановки в романе. Это история бенедиктинского монаха Алексиса; он рассказывает одному послушнику о своей жизни, связанной с жизнью основателя монастыря, аббата Спиридиона. Спиридион — это символ человечества, проходящего через все вероисповедания. Это была также история духовного развития самой Санд, начавшей агностицизмом в детстве, дошедшей до экзальтированного католицизма в монастыре и затем уверовавшей в философию Ламенне и Леру. Спиридион, еврей по рождению, сначала принимает католическую веру, переходит к протестантизму и, наконец, к христианскому деизму. В его могиле спрятан текст евангелия от Иоанна и рукопись с изложением доктрины самого Спиридиона.

Его учение являет собой синтез всех религий. Алексис раскрывает тайну этой рукописи молодому монаху Анжелю, герою книги. Неожиданно в монастырь приходят республиканские французские войска и убивают старого Алексиса. Он умирает без ненависти, потому что знает, что его убийцы, сражающиеся за свободу и равенство, могут способствовать торжеству его идей.

Естественно, что эти мистико-революционные рассуждения должны были привести в ужас читателей «Ревю де Дё Монд». Даже друзья и те отнеслись к ним очень недружелюбно.

Сент-Бёв — госпоже Жюст Оливье: Вы понимаете «Спиридиона»? Говорят, что отец Алексис — это господин де Ламенне и что знаменитая книга «Дух» — это «Энциклопедия» Леру. Я говорю это с чужих слов, ибо не читал романа и не хочу читать.

А госпожа д’Агу по прочтении его сказала: «Я ничего там не поняла». Правда, она и не стремилась

Вы читаете Жорж Санд
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату