жизнь. Его личные свойства были отражением общественных качеств, нужных дворянской реакции.
Шумахер не спешил с производством строптивого адъюнкта в профессора. Он прочил на кафедру химии Авраама Бургаве, племянника известного голландского медика Германа Бургаве. Чувствуя, что кафедра может ускользнуть, Ломоносов в апреле 1745 года подает в академическую канцелярию челобитную, в которой ссылается на обещание, данное ему, когда он еще готовился к научным занятиям за границей, и жалуется, что он все-таки в профессора не произведен.
17 июня того же года «по выходе господина адъюнкта Ломоносова из Конференции» было «общим согласием определено», что поданные им «специмены достойны профессорского звания». Иоганн Гмелин объявил, что уступает кафедру химии Ломоносову, так как всецело занят натуральной историей.
Почти одновременно Ломоносов предпринимает решительные шаги к тому, чтобы продвинуть в печать подготовленный им в течение 1744 года перевод «Волфианской експериментальной физики», составленной учеником Христиана Вольфа Людвигом Тюммигом. «Сия книжица почти только для того сочинена и ныне переведена на российский язык, чтобы по ней показывать и толковать физические опыты», — объясняет Ломоносов в предисловии.
Нужда в такой книге была несомненной. В России в то время не было ни одного учебника по экспериментальной физике, и Ломоносов, которому приходилось вести занятия со студентами, хорошо сознавал всю необходимость такого руководства.
Ломоносов жил в период замечательного подъема естественных и точных наук, начавшегося со времен Возрождения. В предисловии к своему переводу он радостно говорит о растущем могуществе человеческого разума, о неисчислимых открытиях, изобретениях и наблюдениях нового века, оставивших за собой науку и философию древних: «Едва понятно, коль великое приращение в Астрономии неусыпными наблюдениями и глубокомысленными рассуждениями Кеплер, Галилей, Гугений, де ла Гир и великий Невтон в краткое время учинили: ибо толь далече познание небесных тел открыли, что ежели бы ныне Иппарх и Птоломей читали их книги, то бы они тое же небо в них едва узнали, на которое в жизнь свою толь часто сматривали. Пифагор за изобретение одного геометрического правила Зевесу принес на жертву сто волов. Но ежели бы за найденные в нынешние времена от остроумных Математиков правила по суеверной его ревности поступать, то бы едва в целом свете столько рогатого скота сыскалось. Словом, в новейшие времена науки столько возросли, что не токмо за тысячу, но и за сто лет жившие едва могли на то надеяться». Ломоносов стремится как можно скорее приобщить к этой науке своих соотечественников, обеспечить и облегчить подготовку русских людей к дальнейшим занятиям в области точных наук. По видимому, не рассчитывая, что его почин в издании учебников на русском языке будет встречен благожелательно академической канцелярией, Ломоносов поднес и посвятил свой перевод графу М. И. Воронцову в надежде, что его поддержка поможет делу. Так и случилось.
4 июня 1745 года М. И. Воронцов направил рукопись в Сенат, по решению которого она была переслана в Академию наук «для свидетельства, во всем ли она исправна и нет ли каких погрешностей».
В сентябре 1745 года, когда Ломоносов был уже профессором, И. Г. Гмелин представил отзыв о «Волфианской физике», в котором признавал, что перевод Ломоносова не только весьма удачен «и силу сочинителя весьма хорошо изъяснил», но даже более понятен, чем оригинал. В 1746 году книга была напечатана.
Перевод Ломоносова отличался ясностью и точностью выражений. Лишь иногда, чтобы приблизить текст к читателю, он позволял себе небольшие уточнения и более пространные толкования. Вместо глубокомысленных, но по существу никчемных определений оригинала, Ломоносов дает четкое и простое определение на общепонятном русском языке. Так, например, вместо мудреного описания: «стеклянный сосуд, воспроизводящий форму усеченного конуса», — Ломоносов просто переводит «рюмка». Он опускает ненужные подробности и, оставив слова о шарике, «употреблявшемся для опытов, из красного воску сделанном», вычеркивает слова: «которым пользуются для приложения государственных печатей», как педантично указывает оригинал.
В предисловии Ломоносов подчеркивает патриотическую цель своего труда: «Окончевая сие, от искреннего сердца желаю, чтобы по мере обширного сего государства высокие науки в нем распространились и чтобы в сынах Российских к оным охота и ревность равномерно умножились».
Производство Ломоносова в профессорское звание долго тормозилось, так как Шумахер дважды не являлся «на советования». Наконец 28 июня 1745 года Конференция определила «в небытность ныне в Академии президента» подать доношение в Сенат о производстве Ломоносова в профессора. Вместе с Ломоносовым был представлен к производству в адъюнкты талантливый русский натуралист Степан Крашенинников.
25 июля 1745 года Елизавета подписала указ о производстве Ломоносова в профессора, а Крашенинникова в адъюнкты. Вместе с ними был пожалован в профессора и настойчиво хлопотавший перед Сенатом Василий Кириллович Тредиаковский. Несомненные заслуги Тредиаковского давно давали ему на это право, но пожалование, помимо «апробации» академической Конференции, резко настроило академиков против чудаковатого и неуживчивого «профессора элоквенции».
30 июля в церкви апостола Андрея на Шестой линии Васильевского острова Тредиаковский и Ломоносов принимали присягу как профессора Академии наук.
12 августа Ломоносов первый раз присутствовал на заседании Конференции как полноправный член Академии.
Уже после того как Ломоносов был утвержден в новом звании профессора, Шумахер вздумал послать его «апробованные диссертации» на отзыв к Эйлеру. Ломоносов видел в этом прямое намерение «их охулить». В своей «Истории Академической канцелярии» он сообщает, что Шумахер обещал приехавшему из Голландии Бургаве-младшему, «что он потом и химическую профессию примет с прибавочным жалованием. И Бургаве, уже не таясь, говорит, что он для печей в химическую лабораторию выпишет глину из Голландии». Таким образом, давнишняя мечта и упорные хлопоты Ломоносова о лаборатории могли стать достоянием другого. Так воспринимал это Ломоносов, и у него были к тому основания. Еще до решения Конференции, когда кандидатура Ломоносова стала бесспорной, Шумахер поделился своими видами насчет Бургаве с португальским авантюристом, придворным медиком Антонио Рибейра Саншец, говоря, что он намерен предложить Бургаве кафедру анатомии с тем, однако, чтобы он мог «направлять занятия Ломоносова, который уже сделал успехи в химии и которому назначена кафедра по этой науке».
Значит, отзыв Эйлера понадобился Шумахеру как своего рода свидетельство неполной научной зрелости Ломоносова, чтобы удобнее было отдать его под иноземную ученую опеку. Но Шумахер просчитался. Присланный Эйлером отзыв, «великими похвалами преисполненный», вызвал целый переполох в Академии. Асессор Теплов стал лавировать и даже тайком показал Ломоносову ответ Эйлера до того, как о нем узнал Шумахер.
Эйлер писал в своем отзыве: «Все сии диссертации не токмо хороши, но и весьма превосходны, ибо он пишет о материях физических и химических весьма нужных, которых поныне не знали и истолковать не могли самые остроумные люди, что он учинил с таким успехом, что я совершенно уверен в справедливости его изъяснений. Желать должно, чтобы и другие Академии в состоянии были произвести такие откровения, какие показал Ломоносов». Ломоносов послал Эйлеру 16 февраля 1748 года благодарственное письмо, послужившее началом их длительной и плодотворной научной переписки. [184]
Ломоносов стал признанным ученым, а Шумахер по прежнему хозяйничал в Академии.
«Диво, что в Академии нет музыки, — заметил по этому поводу через несколько лет Ломоносов. — Ба! Да Шумахер танцовать не умеет…»
Но умудренный жизнью Ломоносов понимал, что шутки шутками, а ему предстоит еще упорная борьба за русскую науку, за право служить науке и разуму в своей собственной стране.
Часть третья. Наш первый университет