представление в Сенат. Сенат издал надлежащий указ, который возымел действие и в Спасских школах. 23 декабря 1735 года отставной поручик Попов повез избранников на санях в Петербург, куда благополучно доставил их 1 января.
Новоприбывших студентов приняли со снисходительной важностью. 27 января 1736 года Корф распорядился выдать академическому эконому Матиасу Фельтену его рублей «на покупку им постелей, столов и стульев и протчего, что потребно». Для них приобрели простые кровати по тринадцать копеек штука, выдали каждому по паре простых смазных сапог и паре башмаков, шерстяные и гарусные чулки, немного полотна на рубахи и постельное белье, редкий и частый гребень и кусок ваксы. Студентам отвели сперва покои при самой Академии, а потом наняли для них на Васильевском острове «новгородских семи монастырей дом», где было устроено общежитие. «Пропитанием» учеников ведал эконом Матиас Фельтен. Общее «смотрение» было поручено адъюнкту Адодурову. Наставниками назначены были профессор физики Крафт, истерик Иоганн Брем и студенты Тауберт и Рихман. К тому времени Академия занимала два просторных и красивых дома на «стрелке» Васильевского острова. По преданию, когда на Васильевском острове прорубали первые просеки, то на самом берегу Невы натолкнулись на две сосны с причудливо сросшимися ветвями. Петр, не оставлявший без внимания ничего достопримечательного, распорядился построить на этом месте Кунсткамеру, а «диковинный раритет» — обрубок сосны — поместить в этом первом русском музее.
На берегу Невы возникло стройное трехэтажное здание с угловатой, как бы выросшей из него самого, башней, увенчанной позолоченной «армилярной сферой».[137] Каждый ярус башни обегал балкон с точеной деревянной балюстрадой. Ротонду башни занял анатомический театр. Два верхних этажа башни занимала обсерватория.
Башня разделяла здание на два флигеля. В одном помещалась библиотека, в другом — Кунсткамера. Главную часть каждого флигеля составляли пышные анфилады в два света с галлереями на столбах. Вдоль стен тянулись желтые полированные шкафы с книгами и редкостями. У входа в Кунсткамеру стояли чучела и скелеты. С потолка свисали высушенные рыбы и змеи. В шкафах, за мелким переплетом стеклянных дверок, на тонких, неравных по длине полках, в цилиндрических сосудах помещались различные препараты. Сосуды были расставлены по росту и то образовывали горку, то неглубокий выем, как трубы церковного органа. В сосудах находились «неизреченные, чудественные, странные звери, в винном духе положенные», диковинные рыбы, жабы, ящерицы, змеи, но больше всего человеческие зародыши. Говяжьи пузыри которыми завязывались склянки, были причудливо украшены разноцветным мхом, раковинами, высушенными растениями с посаженными на них редкими жуками и бабочками. Наряду с зоологическими коллекциями, Кунсткамера располагала хорошим гербарием, собранием минералов, а также большим числом восточных, китайских и сибирских редкостей.[138]
В одной из зал, устало откинувшись в кресло и уронив длинные руки на подлокотники, сидел посреди собранных им вещей сам Петр. Он был одет в лазоревое, шитое серебром платье, с голубым орденом Андрея Первозванного и коротким кортиком. Маленькие топорщащиеся усики и широко раскрытые глаза придавали его лицу выражение гневного внимания. Лицо Петра пугало своей жизненностью. Оно было вылито К. Растрелли из воска с алебастровой маски, снятой после смерти Петра. На Петре был его «природный парик», сделанный из его собственных волос, срезанных во время персидского похода.
В Кунсткамере хранились и другие вещи Петра: его зеленый суконный мундир Преображенского полка, замшевый колет и простреленная на войне шляпа. В углу стояла памятная многим дубина Петра с набалдашником из слоновой кости. Было много людей, которым не хотелось сталкиваться лицом к лицу даже с восковым Петром, а бывший повар Петра Иоганн Фельтен даже прямо посоветовал своему зятю Шумахеру, разумея упомянутую дубину: «можно бы было сию мебель поставить в стороне, чтоб она в глаза не попадалась, ибо у него на спине прежде плясывала». Охотников посещать Кунсткамеру было немного.
Московские бурсаки гурьбой ходили по Петербургу, который встретил их торжественно. 28 января праздновался день рождения Анны Иоанновны, которой исполнилось 43 года. На льду Невы, по плану, сочиненному в Академии, был устроен фейерверк. На огромном транспаранте была изображена Россия. Гениусы держали в руках «роги изобилия». Двенадцать меньших изображений символизировали науки и искусства. Напечатанная по сему случаю ода возвещала о победах русских войск над турками:
3 февраля 1736 года штатс-контора отпустила на содержание новоприбывших студентов 300 рублей «до будущего указу». Но деньги эти растаяли, как дым. Эконом Фельтен писал всё новые счета на покрытие понесенных им издержек. Но студенты не видели, на что уходят деньги, бедствовали и, наконец, в октябре того же года отважились обратиться в Сенат с просьбой определенную им от Академии наук сумму давать им на руки, а не эконому, «понеже и ныне от него… как в пище, так и содержанию нашему в принадлежащих вещах не малую претерпевали нужду». «В реестре Академии Наук написано, аки бы нам в покупке или отдаче — полотна на рубахи 576 аршин, а нами в приеме 192 аршина, на наволоки 60 аршин, а нами в приеме ничего, на утиральники 48 аршин — ничего, 12 столов — два стола». Особенно их возмущало, что за стол было поставлено по пять рублей на каждого в месяц, а студенты жаловались, что они голодают и им так живется, что и «учиться не можно».
В Сенат ходили от всей братии Виноградов и Лебедев. Адъюнкт Адодуров их сильно от того отговаривал «за опасным путем через реку», но студенты его не послушали и все же дошли до Сената. Выступление московских бурсаков, их независимый дух и намерение постоять за свои права было совершенно необычно в Академии, где набранные из «солдатских детей» гимназисты были до сего времени безгласны, бесправны и безответны. Академическое начальство обеспокоилось. И ноября 1736 года, когда Ломоносова уже не было в Петербурге, истопник Афанасий Петров донес Адодурову, что студенты «при столе во время кушанья неучтиво поступают». Особенно возмущался Прокофий Шишкарев, объявивший во всеуслышание: «хотя де про немцев и говорят, будто они не воры, однакож де и они воруют».
Шумахер, разгневанный этим «бунтом», учинил строжайшее следствие. Трусоватый Яков Несмеянов, отделившийся от студентов и не подписавший прошения в Сенат, подтвердил на допросе, что Шишкарев бранил немцев. 17 ноября по приказу Шумахера главные зачинщики Шишкарев и Чадов были немилосердно «биты батожьем», а на другой день, 18 ноября, академик Байер должен был всех провинившихся учеников «порознь свидетельствовать» в науках.
Сухой и чопорный Байер, который почти не знал русского языка, проявил большую строгость к испытуемым. О семнадцатилетних Алексее Барсове (ставшем потом профессором Московского университета), будущем астрономе Никите Попове и Михаиле Гаврилове Байер писал, что от них «о дальнейшем успехе в науках никакой надежды иметь не можно», так как они «в такие свои годы грамматического фундамента (в латинском языке. —