собой продолговатый альбом большого формата с гравированным на меди заглавным листом, на котором были изображены часть Невы, Петропавловская крепость, строящийся Петербург. Военные корабли на реке дают салют из всех пушек. На корме небольшого бота трубит трубач.[103]
Читая «Марсову книгу», Ломоносов ощущал живой ветер петровского времени:
Живя в Москве и обучаясь в Спасских школах, Ломоносов постоянно находился в кругу исторических и филологических интересов. Для него имело огромное значение само пребывание в Москве, где он воочию увидел исторические места, овеянные патриотическими преданиями своего народа. Древние стены Кремля, отражавшие орды иноземных пришельцев и захватчиков, старинные соборы с замечательными немеркнущими фресками, «лобное место» и Василий Блаженный на Красной площади, будившие память об Иване Грозном и Петре, небольшая церковка на Лубянке, где был похоронен освободитель Москвы Димитрий Пожарский, — всё заставляло трепетать молодое сердце Ломоносова и наполняло его чувством гордости за свой народ и его славное историческое прошлое.
В Москве зрел и крепнул высокий патриотизм Ломоносова, навсегда оградивший его от некритического и раболепного отношения к иноземной культуре.
В Заиконоспасском монастыре, в трапезе у средних ворот по левую сторону, виднелась надгробная плита, по сторонам которой были воздвигнуты две большие каменные доски. На досках была вырезана длиннейшая надпись. Успевшие потускнеть позолоченные славянские буквы тесно лепились друг к другу, образуя состоявший из 24 двустиший «Епитафион», начинавшийся словами:
Это была могила прославленного стихотворца и филолога Симеона Полоцкого, чью «Рифмотворную Псалтирь» читал и учил наизусть Ломоносов еще у себя на родине. В Спасских школах, тогдашнем центре литературной образованности, Ломоносов получил возможность широко познакомиться со всем наследием старинной силлабической поэзии.
Это была поэзия феодальных верхов, пронизанная схоластикой и религиозными представлениями, однообразная и довольно скудная по своему идейному содержанию. Торжественно-медлительное течение стиха с нарочито затрудненным и непривычным порядком слов, затейливые аллегории, предполагающие знакомство с греческой и римской мифологией и христианской символикой, как нельзя лучше отвечали целям создания велеречивого панегирика царствующему дому. Панегиристы XVII века, в первую очередь Симеон Полоцкий, отождествляли воспеваемое ими «счастливое царство» с самим небом, окружали главу феодального государства неземным сиянием, постоянно сравнивали его с солнцем, освещающим своими лучами весь мир. «Небом сей дом аз днесь дерзаю звати», — восклицал Полоцкий, обращаясь к семье Алексея. Михайловича. Даже царский деревянный дворец со слюдяными окошками, построенный в Коломенском, он воспевает как жилище небожителей, подобие самого рая:
По словам панегириста, имя Алексея Михайловича слышится в самых далеких странах, даже там, где стоит престол Нептуна и златовласый Титан пускает своих коней. Слава его достигла не только Геркулесовых столпов, но и «стран Америцких».
Но не только придворная лесть наполняла панегирики Симеона Полоцкого. Они отражали рост необъятного русского государства.
За абстрактной фигурой «самодержца» встает славная и непобедимая русская земля — предмет гордости и восхищения поэта:
В мертвенные формы феодально-придворной поэзии, выросшей из школьных схоластических риторик, постепенно проникало новое содержание, отражавшее историческое развитие страны. Процесс этот совершался довольно медленно. И еще Петру I для пропаганды и объяснения своей политики приходилось довольствоваться бледными порождениями «школярской поэзии», совершенно не соответствовавшими ни размаху, ни значению происходивших преобразований.
18 мая 1724 года в Москве учениками Хирургической школы при Московском госпитале, сплошь состоявшими из воспитанников Московской славяно-греко-латинской академии, по случаю коронации Екатерины I была разыграна «комедия», называвшаяся «Слава Российская». [105]
Петр и Екатерина были на этом спектакле, насыщенном самым злободневным политическим содержанием. Представление давалось в узком, невзрачном сарае, скудно освещенном двумя десятками сальных свечей, поставленных в лубяные стаканы. Сцена не поднималась над уровнем пола и была отделена простой холщевой занавеской. Декораций не было. Исполнители выходили на сцену медлительной поступью, в которой было строго предусмотрено каждое движение. Чтобы передвинуться с места на место,