своих пристрастий, дайте возрастать свободно насаждению Петра Великого».
Но на бессовестного царедворца мало надежды. И как гордый вызов Теплову звучат заключительные слова ломоносовского послания: «Что ж до меня надлежит, то я к сему себя посвятил, чтобы до гроба моего с неприятельми наук Российских бороться, как уже борюсь двадцать лет, стоял за них смолода, на старость не покину».
И, конечно, слова Ломоносова не произвели никакого впечатления на просвещенного бесстыдника Теплова, неспособного понять искреннего движения человеческого сердца. Он только поспешил уведомить Тауберта о новом бунте, учиненном Ломоносовым.
Теплов нисколько не дорожил судьбами русского просвещения. Однако и он при случае был не прочь сыграть роль покровителя наук. Открытие Московского университета вызвало большой национальный подъем. Стремление к образованию, сознание его необходимости захватывало всё более и более широкие слои народа. Имена Ломоносова и Шувалова произносились с гордостью и уважением. Их лаврам позавидовал Теплов.
Он вознамерился пробудить дремлющее честолюбие Кирилы Разумовского и сочинил в 1760 году пышный проект об учреждении университета в Батурине — резиденции гетмана.
Проект начинается с суровой критики всех школ, существовавших на Украине, включая Киевскую академию, где «кроме посредственного обучения латинского языка и старых школьных Аристотелевых преданий, нет в них понятия о высоких науках». И вот в Батуринском университете «определяются такие науки, которых доселе в Малой России еще не было преподаваемо, как то: Гуманиора вся, то есть чистота латинского языка, древности, Философия новая, Юриспруденция, История, География, также высокие науки, Физика, теоретическая и экспериментальная, все части Математики, Геодезия, Астрономия, Анатомия, Химия и Ботаника».
Предлагая учинить инавгурацию Батуринского университета, Теплов даже кое-что позаимствовал у Ломоносова. Так, он предлагал дарование такой вольности, чтобы «никто из студентов, кроме криминальных преступлений, не должен ни пред иным судом стать, кроме университетского».
Теплов предлагал при университете учредить семинарию, а в «оную принимать из бедных шляхетских детей и всяких разночинцев, способных и вовсе не увечливых». Каждому студенту, «хотя бы он и не шляхетский сын был», дозволялось «для ободрения» носить шпагу или саблю и было определено отпускать по 25 рублей в год, кроме квартиры, дров, свечей, бумаги и книг.
При университете должны быть не только библиотека, но и своя собственная типография, словолитня, переплетная, книжная лавка. Кроме того, предусматривались: лаборатория, анатомический театр, оранжерея, больница, «портомойня» и гауптвахта. Словом, по всем статьям Батуринский университет должен был затмить Московский.
На устройство всего этого великолепия Теплов испрашивал «на первый случай» всего 20 тысяч рублей. Интересны источники, из которых он предполагал черпать средства для содержания нового университета. Вопрос об этом им разработан, можно сказать, любовно и открывал различные соблазнительные перспективы. Теплов предлагал на устройство университета собрать, средства «со всех мельниц по пропорции» на больших реках и озерах, «на ставах и с ветряных со всякого камня», установить сбор с цыган, «понеже сей скитающийся народ свой промысел в одних народных обманах заключает», причем «для точности и верности сборов» сдать их на откуп с публичных торгов, да еще сдать на особый откуп «ввоз в Малую Россию кос», да, кроме того, поискать «рачительным усердием» выморочные деревни и передать их университету.
Затея Теплова не осуществилась. Да и он сам не прилагал к этому особых усилий. По видимому, ему хотелось только пустить пыль в глаза и возбудить толки при дворе. Во всем его проекте не видно и тени подлинной заботы о развитии науки и распространении просвещения.[333]
Люди, подобные Теплову, не дорожили честью и достоинством своего народа. В своей «Записке» о необходимости преобразования Академии (1760) Ломоносов гневно говорит о составленном Тепловым проекте регламента: «Вредительнее всего и поносительнее Российскому народу (а напечатан регламент на иностранных языках), что сочинитель в должных постоянными быть Российских Государственных узаконениях положил быть многим иностранным в Профессорах и в других должностях и тем дал повод рассуждать о нас в других государствах, яко бы не было надежды везде иметь своих природных Россиян… Ибо что иное подумать можно, читая о выписании вышшаго математика и других профессоров и о даче им большого жалованья, о бытии адъюнктов переводчиками у иностранных профессоров, о переводе книг профессорских, о контрактах с иностранными профессорами, о иностранных канцеляристах и провизоре типографском (см. 5, 9, 13, 26, 50 пункты и табель стата), что можно подумать, как сие, что Санктпетербургская Академия Наук ныне и впредь должна состоять по большей части из иностранных: то есть что природные Россияне к тому не способны».
Ломоносов верил в творческую силу и одаренность великого русского народа и стремился устранить все препятствия, которые мешали развитию русской науки. Он прилагал все усилия к тому, чтобы Россия могла, и притом в самый короткий исторический срок, произвести как можно больше собственных ученых. Поэтому он решительно протестует против того, чтобы в академическом регламенте узаконивалось привилегированное положение иностранцев «в будущие роды». Однако Ломоносов вовсе не добивался того, чтобы не допускать иностранцев в тогдашнюю Петербургскую Академию наук. В своей «Записке» он даже винит Шумахера и его присных, что они своими порядками отпугивают достойных иностранных ученых, которые «не хотят к нам в академическую службу», тогда как при Петре Великом «славнейшие ученые мужи во всей Европе, иные уже в глубокой старости, в Россию приехать не обинулись». Но он выдвигает непреложное требование, чтобы каждый приглашаемый в Академию наук иностранец приносил стране действительную пользу и в особенности мог и хотел обучать русских людей.
«Правда, что в Академии надобен человек, который изобретать умеет, но еще более надобен, кто учить мастер», — писал в мае 1754 года Ломоносов конференц-секретарю Академии Миллеру, отстаивая выставленного им кандидата на замещение кафедры «физики експериментальной» Иоганна Конрада Шпангенберга, о котором был получен неблагоприятный отзыв Эйлера. Эйлер относил Шпангенберга к числу таких ученых, которые «застревают на первых успехах», а затем не способны достичь высот науки. Но это не смущает Ломоносова. Он хорошо знает, что Шпангенберг ничем не прославился: «О новых изобретениях не было ему времени думать, для того что должен читать много лекций… Что ж до чтения физических и математических лекций надлежит, то подобного ему трудно сыскать во всей Германии. Сие нашим студентам весьма нужно, ибо нет у нас профессора, который бы довольную способность имел давать лекции в физике и во всей математике; сверх сего честные его нравы и все поступки Академии Наук непостыдны будут».
В таком сложном и серьезном вопросе, как избрание новых академиков, Ломоносов руководствуется не личными соображениями, вкусами или даже собственными научными взглядами, а задачами, стоящими перед Академией наук в целом. В том же письме к Миллеру он обсуждает и другую кандидатуру, также не получившую одобрения Эйлера. Речь идет о профессоре Иоганне Эберхарде из Галле, предложенном академиком Гришовым на замещение кафедры механики: «Что ж до Ебергарда надлежит, — писал Ломоносов, — то его сочинения весьма не хуже Кратценштейновых. Разве только тем негодны, что он Невтоновой теории в рассуждении цветов держится. Я больше, нежели господин Ейлер, в теории цветов с Невтоном не согласен, однако тем не неприятель, которые инако думают».
Ломоносов поддерживает кандидатуру Эберхарда по тем же соображениям, что и Шпангенберга, в надежде, что он будет полезен как опытный лектор и педагог. Вместе с тем он настаивает на предоставлении кафедры математики талантливому русскому ученому Семену Кирилловичу Котельникову.
Ломоносов собирал и растил вокруг себя даровитых русских людей, невзирая на самые трудные условия и препятствия, встречавшие его на каждом шагу. Он верил в свой замечательный народ и знал, что русская земля талантами не скудна.
Нигде, ни в одной стране мира, задавленные и угнетенные массы народа не тянулись так страстно и неудержимо к науке, как в России. Западноевропейское мещанство было мелочно и эгоистично. Оно было неспособно на такие подвиги самопожертвования, на которые шли многочисленные выходцы из русского народа, которые ради наук «претерпевали глад и хлад».
С помощью Ломоносова, в результате его непосредственных усилий все больше и больше русских