– Я желал бы, когда угодно аллаху, быть участником вашей славы; но я менее собаки – я ничто – лишь кусок ничтожной глины, получающей всё своё благоухание от соседства с розою.[55]
– Это что за речи, Хаджи? – воскликнул мирза. – Вы уныли духом, что ли?
– Я скажу вам притчу, мирза, – промолвил я. – В оное время была собака, видом и уловками очень похожая на волка. Она бегала по лесам и давила баранов вместе с волками, а возвратясь домой, жила с собаками, как настоящая собака, и приставала ко всем их забавам. Но мало-помалу собаки приметили, что она братается с водками, и начали от неё бегать. Вскоре потом и волки открыли, что она не их сестра, а из прямых собак, и исключили её из своего общества. Отринутая всеми и удручённая голодом, она решилась наконец быть или волком, или собакою.
– Какая же заключается в этой притче мудрость? – спросил мирза.
– А вот какая мудрость, – отвечал я. – Эта собака – я. Вы позволяете мне сидеть вместе с вами, курить из вашего кальяна и беседовать с вашими друзьями: но какая мне от этого польза? Я всё-таки остаюсь слугою, хотя и не участвую в выгодах этого звания. Я ничего не получаю. Определите мне, мирза, какую- нибудь постоянную должность в вашем доме и назначьте жалованье.
– Жалованье? – воскликнул он. – Я никому не даю жалованья. Мои люди живут тем, что могут выманить для себя у моих пациентов. Они кушают остающееся от моего стола и в Новый год получают от меня по кафтану. Что же им нужно более?
В эту минуту вошёл на двор скороход шаха, принёсший мирзе, от имени Тени аллаха на земле, пару куропаток, пойманных придворными соколами. Этот отличный знак высочайшего благоволения привёл главного врача в неизъяснимый восторг: он приложил куропаток к челу с благоговением и воскликнул:
– Да не уменьшится никогда милость падишаха! Да умножатся его богатства и да продлятся его лета до последнего году мира! Видишь, Хаджи, какой снисходительный, какой ласковый шах! Он умеет отдавать справедливость моим заслугам. Клянусь аллахом, в целой вселенной нет шаха лучше его.
Но скороход требовал для себя подарка. Мирза Ахмак выслал ему пять пиастров, которые придворный служитель отринул с негодованием. Он предложил ему туман, но и тот был возвращён. Наконец, прибавляя беспрестанно по червонцу, он принуждён был подарить столько, сколько сам скороход назначил, именно пять туманов, которые и выслал ему с крайним отчаянием. Всё достоинство куропаток вдруг исчезло в его глазах: он пришёл в исступление, бросил на землю царский подарок и вскричал:
– Разве это милость? Это разбой, грабёж! Шах не даёт своим слугам жалованья, а посылает их к нам с ничтожными подарками для того, чтоб мы их награждали. И эти бездушники велят платить себе, без стыда, без совести, что им самим угодно! Не наградите же их щедро, то, когда Убежище мира случайно прикажет высечь вас по пятам на Пороге счастия, эти негодяи готовы отомстить так, что выгонят вам душу через все отверстия тела. Умно сказал Саади, что на дружбу шахов не более можно полагаться, чем на…
Тут мирза Ахмак неожиданно подавил красноречивый порыв своего негодования: он, вероятно, смекнул, что, оскорбив меня отказом в жалованье, мог бы нажить себе во мне опасного доносчика. Колодка с палками и феррашами представилась его воображению в таком ужасном виде, что он немедленно поднял куропаток с земли, обласкал меня дружескими словами и поспешно спрятался в свой гарем, а я опять остался ни волком, ни собакою.
Будучи принуждён отложить свою просьбу до другого удобнейшего случая, я между тем продолжал проживать в доме мирзы Ахмака в совершенном бездействии. Ремесло его нисколько меня не прельщало: я скучал и был недоволен собою; но без денег и покровителей некуда было деваться. Между тем прошло весеннее время и настали жары. Я не хотел спать в душной комнате нижнего яруса, вместе с поваром и постельничим, и перенёс свой тюфяк на плоскую крышу дома, откуда (скажу мимоходом) можно было удобно видеть двор андаруна. Он имел вид правильного четырёхугольника и был усажен розовыми кустами, жасмином и тополями, посреди возвышались подмостки из досок с навесом, на которых разостланы были тюфяки: на них, в знойные летние ночи, покоились обитательницы терема, окна которого выходили на двор. Я примечал на дворе несколько женщин; но ни одна из них не поражала меня своею красотою; а когда однажды они меня завидели, то все вдруг подняли такой шум и такими осыпали меня ругательствами, что я потерял всю охоту любопытствовать в ту сторону.
За всем тем, приготовляя для себя постель в углу крыши, я случайно, через отверстие, находившееся в стене, отделяющей её от смежной крыши терема, увидел как-то молодую женщину, которая подбирала в пучки и развешивала табачные листья. Голубое покрывало, брошенное небрежно кругом шеи, и две длинные косы волос, ниспадающие с висков и достающие до поверхности крыши, когда она наклонялась, скрывали большую часть её лица; но остальная часть его и её маленькие ручки, выкрашенные хною, белая чудесная ножка и вся её наружность показывали милое, прелестное существо. Пылая нетерпением увидеть её вполне, я шаркнул слегка по крыше, и, пока она, оглядываясь кругом себя, успела накинуть на голову покрывало, я имел время приметить ангельское, очаровательное личико, какое сам пророк представить себе не в состоянии. Пламень пробежал по всем моим жилам: в одно мгновение сердце моё возгорелось сильнейшею страстью и я почти лишился чувств. Она показывала вид, будто обижается моею наглостью, но по временам бросала украдкою взгляды на отверстие, за которым я находился. Чёрные большие глаза её, исполненные огня и неги, довершили действие первого впечатления: я влюбился без памяти. Заметив, что я пристально на неё гляжу, она сказала, не прерывая своей работы:
– Зачем вы на меня смотрите? Это харам[56]!
– Заклинаю вас именем благословенного Хусейна, не отворачивайтесь от меня! – произнёс я. – Любовь не есть, харам: ваши глаза превратили сердце моё в жаркое. Ради вашей матери, позвольте мне ещё раз взглянуть на ваше лицо!
– Зачем вы этого от меня требуете? – сказала она уже гораздо тише, чем прежде. – Вы знаете, что для женщины большой грех показывать своё лицо. Вы мне ни батюшка, ни брат, ни супруг. Я даже вас не знаю. Как вам не стыдно так говорить с девушкой?
При этих словах она как будто не нарочно уронила своё покрывало, и я увидел опять лицо, которое мне показалось ещё обворожительнее прежнего. Сурьма, покрывавшая её веки и большие, густые ресницы, дивным образом усиливали отменную черноту глаз её. Тонкие брови сходились лёгкими полукружиями над прекрасным орлиным носом, маленькие розовые уста дышали сладостью и невинностью, открывая два ряда чудесных зубов, «уподобляющихся зёрнам града»; наконец, прелестная на подбородке ямочка, тщательно разрисованная голубою краскою, усугубляла красу лица, сияющего блеском дня среди ночной темноты волос. Взглянув на неё, я увидел вдруг все гиперболы, метафоры и сравнения наших стихотворцев: тут были и полные луны, и кипарисы, и нежно-глазые газели, и сахароядные попугаи. Не владея более собою, я уже хотел перескочить через стену и прижать милую к своему сердцу, как вдруг услышал на дворе сварливый, пронзительный голос, повторительно и с нетерпением зовущий; «Зейнаб! Зейнаб!» Моя красавица мгновенно исчезла. Я остался в совершенном остолбенении. В надежде, что она возвратиться, я долго ещё сидел, как прикованный, у моего отверстия, заглядывал, подстерегал, уставлял ухо при всяком малейшем шорохе; но не слыхал ничего более, кроме того же самого тонкого, скрипучего голоса, который попеременно