— Матушка! Матушка! Погляди на меня с небес, на сына твоего, на Васю, — шепчет несчастный. — Посмотри, матушка! Какой я славы дождался.
— Заговаривается, — замечает Голицын. — Пора бы снять.
— Дуня! Евдокеюшка... ты видишь меня... порадуйся...
— Да, бредит.
— А ты, Оксаночко, где ты?
— Снимите! — приказывает Голицын. — Сорок пять минут висел.
Снимают. Ждут слова, мольбы — напрасно! Подсудимый поднимает руки к небу и говорит восторженно:
— Благодарю Тебя, всемогущий Боже, яко сподобил мя мученической славы! Славлю имя Твое святое ныне и присно!
— Не снимаешь свой оговор с архиерея Стефана? — снова спрашивает Ягужинский.
— Не снимаю! Суще на архиерея право те слова показал... А се ныне добавлю: он же, архиерей, говорил мне, что будут писать токмо три иконы да распятие, а остальные-де станут на воду пускать и жечь. И он же говорил мне: «Едучи до Новгорода, в дороге помолчи, а от Новгорода сказывай, чтоб иконы убирали».
Сенаторы с недоумением, а иные и с тайною радостью посмотрели друг на друга: приходилось допрашивать великого старца, блюстителя патриарша престола, митрополита Стефана Яворского.
Когда Левина увели, граф Головкин обратился к сенаторам:
— Будем допрашивать архиерея, господа сенат?
— Повинны в силу указа царева, — замечает Ягужинский.
— Да будет так! Воля царева — мать закона: она его рождает, — пояснил, не без задней мысли, Долгоруков.
Когда Левина вывели из ворот генерального двора, чтоб снова отвести в тюрьму Тайной канцелярии, народ с боязнью расступился перед ним: лицо его выражало что-то такое всепрощающее, необычное между людьми, что становилось страшно чего-то.
Один Фомушка не испугался. Напротив, он быстро подошел к арестанту и поклонился ему до земли. Затем, сев верхом на клюку, как это делают ребятишки, когда играют в лошадки, стал прыгать впереди Левина, показывая вид, что скачет.
— Пошел прочь, дурак! — закричал на него один солдат, по-видимому, нерусский... — Что ты делаешь?
— Еду к Марье Акимовне и к Иван Захарычу, — отвечал юродивый загадочно.
— Зачем? — спросил купец, знавший уже, кто разумелся у юродивого под именем «Марьи Акимовны» и кто был «Иван Захарыч».
— Чтоб Марья Акимовна сынка своего попросила отворить райские двери.
— Для кого?
— Вон для него.
И юродивый, указав на Левина, поскакал верхом на палочке среди изумленных москвичей.
— Ишь Божий человек — Христа ради юродствует, радуется, — заметила баба, несшая хлеб с базара. — Господь, должно, радость нам пошлет — хлебушка подешевеет.
— Держи, баба, карман! — обрезал ее купец. — Юродивый радуется — к худу, а плачет — к добру.
Левина уже не видно было. Слышалось только издали мерное позвякиванье кандалов.
— Слышите! Слышите! — говорил вновь откуда-то взявшийся Фомушка, прислушиваясь к звяканью железа. — Это Петруша апостол звенит райскими ключами... Отпирает, отпирает... Ай да Петруша!
XXVII
ОЧНАЯ СТАВКА С СТЕФАНОМ ЯВОРСКИМ.
ЛЕВИН НА СПИЦАХ
Идет допрос Стефана Яворского. Митрополита допрашивают не в синоде, а на дому, «ради болезни».
И духовный, и светский верховные суды в полном составе собрались вместе.
Но кто кого судит? Этот ли ветхий, маститый, с кроткими глазами старец в митрополичьем одеянии, сидящий особо, поодаль от других, и задумчиво перебирающий свои четки, к концу которых подвешено маленькое золотое распятие, утвержденное на перламутровой, искусно выточенной мертвой голове? Он ли судит это сонмище вельмож светского и духовного чина, сидящих против него за особым столом? Или эти вельможи, не смеющие прямо взглянуть в кроткие глаза подсудимого и точно слышащие над собою приговор юродивого, что судят всегда виноватые правого, а не правый виноватых, — судят этого кроткого старика?
В числе судей — враг Стефана Яворского, пронырливый и завистливый соотечественник Стефана, воспитанник иезуитов, украинец Феофан Прокопович. Жесткое, хитрое лицо его выражает скрытое торжество под личиной смирения. Рядом с ним другие члены синода: архимандриты чудовский, Новоспасский и симоновский. Это — высший духовный суд.
Отдельно от них сидят члены светского верховного суда «господин сенат»: граф Головкин, лукавые глаза которого, словно мыши, попрятались в норы, князь Григорий Долгоруков, Яков Брюс, Шафиров, князь Димитрий Голицын, граф Матвеев и Ягужинский.