Нежин... зеленая левада с вороньим гнездом на дереве... тихая украинская ночь... запах любистка... далекая песня...
А там — монастыри, саккосы, омофоры, рипиды, блеск архиепийского облачения, митры, благоговейная толпа молящихся, курение кадил, патриарший престол — и тоска, тоска, тоска о прошлом, о невозвратном, о бедной обстановке, о дорогой Украине, о запахе любистка...
И Левину при виде старого митрополита вспомнилась та же далекая, дорогая Украина, где он нашел было свое счастье... В миллионный раз вспомнился тихий вечер над Днепром, милый голос, неожиданное, громадное, невместимое счастье и тут же злая, зловещая нота далекой песни, ставшей похоронным пением...
— В правде ты устоял, что ко мне пришел, — ласково сказал митрополит, вглядываясь в выражение лица Левина. — А в сенат являлся?
— Являлся, — отвечал Левин.
— А в синоде был?
— Не был, владыко.
— Синод за сенатом. Спроси, там скажут. И если ты хочешь постричься, подай там челобитную. Где же ты хочешь постричься?
— Хоть здесь, в Невском монастыре... Я истомился... Либо клобук, либо гроб, либо плаха!
— Так ты поди прежде посмотри, понравится ли тебе. А сыщи там старца Прозоровского и скажи ему, что от меня ты пришел. Он тебе все скажет.
Левин слушал и о чем-то задумался. Митрополит не мог не видеть, какую страшную печать разрушения наложили годы на этого человека еще не старого, время провело на нем какие-то борозды, что-то старческое, дряхлое виднелось в его внешности, и в то же время все движения, молодой огонь глаз, страстность речи и подвижность выдавали кипучую, не растраченную внутреннюю живучесть и силу. Митрополит понимал, что человек этот сам перегорает:
— А как тебя осунули годы, сын мой, — тихо сказал старик, грустно качая головой. — Все скорбишь?
— Велика моя скорбь, ух как велика, отче!.. Вот... — И он показал митрополиту прожженную руку.
— Что это? — спросил тот.
— Жгли меня железом, пытали, я вынес, не крикнул, пальцем не шевельнул... А как тут, — он приложил руку к сердцу, — душу железом жжет — я не выношу... кричу...
— Что ж там у тебя, сын мой?
— Огонь, пекельный огонь... Не залью его, ничем его не залить, разве кровью, Христовой кровью...
— Это ты правду сказал, друг мой. Та кровь пожары всего мира зальет, зло потопит, только не скоро... А ты смирись, могучая сила в смирении, оно горы переставляет, волны морские усмиряет, великие реки останавливает.
Левин стал прощаться. Митрополит благословил его. Умный старик видел, что он еще не все выведал от странного воина.
— Заходи ко мне после, — сказал он.
— Зайду, не забуду.
Левин торопился в Невский монастырь. Там ему сказали, что Прозоровский в церкви. В церкви издали указали ему Прозоровского, и он к неописанному изумлению узнал в нем одного из тех странников, которых он принимал у себя в Харькове и которые сказали ему, что идут из Иерусалима в Петербург, чтобы видеть антихриста. Левин видел в этом знамение, распаленное воображение его заметалось, как спугнутая птица. «Это он, это тот князь Прозоровский-навигатор, которого старец Варсонофий видел в Неаполе...»
После обедни, когда Прозоровский шел в свою келью, Левин догнал его и объявил, что прислан к нему от Стефана Яворского, митрополита рязанского.
— Дай мне разобраться, — сказал Прозоровский. — А ты зайди по переходам к моей келье, я к тебе выйду.
Левин повиновался. Скоро вышел и Прозоровский. Левин подошел к нему под благословение, не спуская глаз с его лица.
— Что, не признаешь меня, святой отец? — спросил он.
Князь, долго вглядываясь в лицо пришедшего, отвечал в раздумье:
— Не признаю... не припомню...
— А я тебя узнал... Помнишь в Харькове офицера, капитана Левина? Вас было трое, вы из Ерусалима шли и обедали у меня.
Глаза Прозоровского, доселе тусклые, спокойные, блеснули.
— Теперь признаю, — сказал он. — А как ты изменился! Совсем стариком стал.
— Да... переехало меня колесом... огненное это колесо, Божье, раздавило меня и спалило...
Прозоровский покачал головой.
— Страшна колесница Бога живого, — сказал он, — и по моей душе она проехала...
— Не ты ли тот князь Прозоровский, Михайло, что в навигаторах был в Неаполе, в италийской земле? — спросил Левин.