— Спозналась эта девка с денщиком царским и забрюхатела от ево, пса, да со стыда девичьего и со страху младенца-то и стеряла.
— Ах, она, моя сердешная! Почто ж она замуж за своего сгубщика не вышла?
— Царь, слышь, не велел...
И она шепнула своей соседке что-то на ухо...
— Ох, владычица! Грехи-то какие! А с ним-то, с погубителем ейным, что сделали?
— Что ему, псу! Целехонек. Еще не одну такую горемычную сгубит...
— А-а-хти-хти! Горе наше женское...
Но вот телега поворачивается у эшафота. Бледное, прекрасное личико преступницы ярко выделяется над черным сиденьем. В руке ее горит большая восковая свечка. Бледно мерцает ее свет. Скоро, скоро она потухнет, как и жизнь той, которая ее держит левою дрожащею рукою, а правою крестится, сама себя отпевает, сама по себе отходную читает...
Словно вздох пронесся над онемевшею толпою, вздох сдержанный, но могучий...
— Ох, мати Божия! Владычица! — слышатся сдержанные восклицанья. — Да какая ж она красоточка! Ох, голубушка бедная, — плачутся сердобольные бабы.
А она — ни на кого не смотрит, она заглядывает в свою могилу и в свое прошлое...
Перед нею родимый тихий Дон расстилается... Из-под горы заунывная песня доносится.
Встают детские воспоминанья, детские грезы... Стонет дятел: «Ох, головушка болит...» В густой зелени верб высвистывает иволга... Слышится незабываемый голос матери: «Марьюшка моя, дитятко милое...» И режет сердце другой голос: «Вырастешь ты холеная-доленая, золотом золоченая, в царских палатах неженая...»
А на эшафоте уже вырисовывается гигантская фигура Петра. Лицо его задумчиво, но нервные подергиванья не оставляют ни на минуту этого энергического лица. Палачи стушевываются перед этою колоссальною фигурою.
Преступница сходит с телеги, поддерживаемая приставником и своею мамушкою. У последней по лицу текут слезы... В толпе слышатся сдержанные хныканья...
— Матушка! Заступница!
Свеча тухнет в дрожащей руке осужденной... Конец — погасла!
Девушка сама входит на эшафот, шатаясь и путаясь в платье... Шубка сваливается с плеч. Она всходит на помост эшафота в одном шелковом белом платье с черными лентами, такая нежная, хрупкая, поблеклая, но прекрасная...
— Здравствуй, Марья! Я пришел проститься с тобой, — говорит царь громко, отчетливо, резко.
Девушка падает к его ногам. Петр поднимает ее.
— Царь-государь! Прости, помилуй! — отчаянно молит несчастная.
Толпа как будто замерла, перестала дышать...
— Без нарушения божественных и государственных законов не могу я спасти тебя от смерти...
Голос царя звучал как что-то металлическое, но надтреснувшее. От этого голоса толпа вздрогнула.
— Прими казнь и верь, что Бог простит тебя в грехах твоих, — помолись только ему с раскаянием и верою...
— Помилуй! Помилуй!
— Рука палача не коснется тебя... Прощай, Марьюшка! — Царь поцеловал ее.
Она упала на колени и стала молиться. «Рука палача не коснется... Матушка! Матушка! Не ты ли замолила за меня...»
Царь что-то шепнул палачу...
«Помиловал! Помиловал!» — затеплилось у всех в душе...
Царь отвернулся от наклоненной молящейся головки и прекрасной согбенной шеи... Что-то блеснуло в воздухе, это топор... Что-то визгнуло и что-то стукнуло об помост — то была отрубленная голова... Палач не коснулся тела красавицы, коснулось только холодное железо...
Крик ужаса замер в воздухе, заледенел...
Царь нагнулся, поднял за волосы мертвую голову, медленно и пристально вгляделся в ее черты, все еще прекрасные, как бы стараясь запомнить их, и снова поцеловал покойницу. Потом, обратившись к тем, которые стояли ближе к эшафоту, и показывая пальцем на мертвую голову, сказал:
— Вот сии жилы именуются венами, и в них течет кровь венная, а сии — артерии, и в них течет кровь артериальная, которая нарочито от первой разнствует... Здесь — шейные мускулы, сиречь мышицы, тако именуемые того ради, что оные сжимаются и разжимаются, аки малая мышка — мышонок...
И он снова, в третий раз, поцеловал мертвую головку.
Затем, передавая голову доктору Блюментросту, который приблизился к эшафоту, сказал:
— Возьми сию голову и, сочинив подобающий спирт, положи ее в оный для сохранения в нашей куншткаморе вместе с прочими раритетами на вечные времена в назидание нашим подданным и их потомству: да ведают все, яко в нашем царстве порок всегда наказывается, добродетель же торжествует.