– Конечно, не знала. Одно из маленьких преимуществ старости состоит в том, что за плечами накапливается жизнь. Этот пистолет родом из очень старых времен. Очень старых. Перед тем как торговать книгами, я прожил несколько жизней.

Произнося это, Феликс снял свой твидовый пиджак и повесил его на спинку стула. На свитере Лусия увидела ремни и кобуру из очень старой, потрескавшейся кожи. Он взял пистолет и стал ловко его разбирать. Его изуродованная рука действовала точно, словно хирургический пинцет.

– Несколько жизней? – прошептала Лусия.

Феликс вздохнул:

– Это слишком длинная история.

– Какая разница? – сказала она, разливая кофе в чашки. – Больше всего на свете мне нравятся хорошие, настоящие истории.

* * *

Все, что я рассказала, произошло со мной, хотя могло случиться и с любым другим человеком: выходит, что зачастую наши собственные воспоминания кажутся нам чужими. Мне неизвестно, из какого необычайного вещества соткана ткань личности, но ткань эта неоднородна, и мы все время штопаем ее силой воли и воспоминаний. Кто она, например, та девочка, которой была я? Где она, что думает обо мне, если видит меня сейчас?

Даже тело мое не остается неизменным: не помню уж, где я вычитала, что каждые семь лет клетки организма обновляются. Значит, даже кости мои, которые, как можно было бы надеяться, обладают стойкостью и прочностью, всего лишь временно присутствуют в теле. Все, от мизинца на ноге до мельчайшей косточки в ухе, все наши большие и маленькие кости постоянно меняются. Во мне уже нет ничего от Лусии двадцатилетней давности. Ничего, кроме упрямого желания считать себя все той же. Эту волю к существованию бюрократы называют личностью, а верующие – душой. Мне бедная душа представляется тенью, едва вплетенной в паутину, и эта тень прозрачными своими пальцами скрепляет мелькающие клетки плоти (клетки, с невообразимой скоростью рождающиеся и умирающие), эта тень старается придать длительность-преемственность этим клеткам, как любой сосуд, поставленный под текущую воду, придает ей собственную форму, хотя вода в нем все время обновляется. А может, мы, люди, и есть такие все время переполняющиеся сосуды, и только благодаря этой тени, душе, мы можем утверждать, что вот это тело – мое тело. Такой вывод облегчает мою задачу: так проще писать от первого лица.

Но все-таки я не та, что была и буду; во всяком случае, я уже не нахожусь в том помрачении рассудка, хотя и в этом я тоже не уверена, потому что иногда чувствую, что раздваиваюсь. Когда мы с Феликсом раздумывали, куда спрятать деньги Рамона, я видела себя со стороны, прямо перед собой, как на экране телевизора, где идет «ужастик», так было и когда мы рассуждали, куда девать добычу, сидя за кухонным столом с кофейными чашками, бутылкой коньяка и пистолетом, – точно настоящая грабительница со своим сообщником. Я не знаю, что таят в себе моменты активного действия, которые проживаются отдельно или почти отдельно от обычного течения жизни. Когда мы попадаем в автокатастрофу, когда падаем с лестницы, когда добегаем последние метры до победного финиша… Вспоминая подобные минуты, мы всегда видим их со стороны, как чужие воспоминания. А уж сексуальные отношения, действие в чистом виде, – это полная шизофрения: занимаясь любовью, мы видим себя издали, как актеров в плохом порнофильме (а иногда, если повезет, то в хорошем).

Более того, иногда я не могу четко отделить свое воспоминание о прошлом от того, что видела во сне или придумала, и даже от чужого воспоминания, о котором мне ярко рассказали. Как и длинную, завораживающую историю, которую начал мне рассказывать Феликс. Я знаю: я не он, но каким-то образом чувствую, что вхожу в его воспоминания, как в свои собственные, и потому верю, что сама пережила острые ощущения грабителя, и убийственный рев зрителей на жалкой корриде, и запой, и неизбывную муку предательства. Хотя иногда я думаю, что все на свете – лишь воображение, мы живем во сне, и нам снится, будто у нас было прошлое. Так что мне, Лусии Ромеро, наверное, приснилось, что я прожила сорок один год в этом вечном настоящем, и, может быть, приснилось мне и то, что однажды я познакомилась с неким Феликсом Робле, который рассказал мне то, что приснилось ему.

* * *

– Я родился в тысяча девятьсот четырнадцатом году, когда началась мировая война и привычный мир разбился вдребезги. После той войны переменилось все, – этими словами Феликс Робле начал свою историю. – Плохо появляться на свет в такое время, неудачное начало. Несмотря на это, а может, именно поэтому родители дали мне имя Феликс – «счастливый». Я не жалуюсь, но в те минуты, когда я чувствую себя несчастным, это имя кажется мне насмешкой. Имя много значит, и родителям стоило бы это знать. Имя действует на человека, определяет его, обязывает. А иногда становится проклятием, которое невозможно преодолеть.

Хотя я родился в тысяча девятьсот четырнадцатом году, но всегда считал, что по-настоящему моя жизнь началась в марте тысяча девятьсот двадцать пятого года, когда в Веракрусе я сошел на берег с сухогруза, черного и вонючего, как кит. Теперь, когда я постарел, картины самых первых годов жизни, конечно, преследуют меня, как дурные сны, и чем дальше, тем чаще. Сейчас я часто вспоминаю отца, Бени Робле, он был известной фигурой в Национальной конфедерации труда. Из Андалусии он перебрался в Барселону, где я и родился. Он был типографский рабочий, печатник, что было в духе испанской освободительной традиции. Знаешь, откуда в Испании появился анархизм? Все началось с итальянца Фанелли, старого соратника Гарибальди, а впоследствии пламенного последователя Бакунина. Фанелли приехал в Мадрид в тысяча восемьсот шестьдесят восьмом году и создал группу из десяти типографских рабочих. Он говорил только по-французски и по-итальянски, печатники же не знали другого языка, кроме испанского: но святой дух свободы наделил их, верно, даром языков, потому что они понимали или, может быть, проникали в мысли друг друга. Через пять лет в Испании было пятьдесят тысяч анархистов.

Вот к этим отцам основателям принадлежал и мой отец. Он очень рано умер, мы с братом повзрослели гораздо быстрее, чем полагалось бы по возрасту. Мы с Виктором всегда помнили отца, носили в душе его образ, как образ младшего любимого брата, несчастного мученика. Это воспоминание давило на сердце, как свинец. Отец погиб в тысяча девятьсот двадцать первом году, во время забастовки на «Ла Канадьенсе» и беспорядков в Барселоне. Генерал Мартинес Анидо и начальник полиции Арлеги прибегли к репрессиям, которые и по тем временам казались чересчур жестокими. Они использовали наемных убийц, расстреливали при попытке к бегству. Мой отец погиб вместе с лидером НКТ Ноем дель Сукре.

Потом было еще хуже. Я рассказываю коротко, без подробностей, потому что у меня сердце до сих пор сжимается. Мать умерла от туберкулеза, нищеты и голода. Она тоже была еще молодая, брат Виктор родился, когда они с отцом были совсем юными, почти детьми. Всю жизнь я стремился изгнать из памяти воспоминания детства. Слишком они жалкие, слишком жестокие. В них есть нечто от костумбризма.[2] А костумбризм я всегда терпеть не мог. Мне больше нравятся плутовские романы, плут, во всяком случае, герой, который умеет защищаться, который с помощью смекалки сопротивляется ударам судьбы. Но теперь, в старости, эти воспоминания вновь и вновь возвращаются ко мне. Яркие и мимолетные. Особенно о матери: она стоит у окна и задыхается от кашля.

Однако я тебе сказал, что по-настоящему моя жизнь началась шестнадцатого марта тысяча девятьсот двадцать пятого года, когда вместе с Виктором и Грегорио Ховером мы высадились в Веракрусе. Грегорио был активистом легендарной анархистской группы «Солидариос». Был он очень привлекателен и всегда безукоризненно одет – костюм-тройка, крахмальная сорочка, галстук. Его прозвали Чино (Китаец) за узкие глаза и выступающие скулы; женщины сходили по нему с ума. Мне очень нравилось, что женщины сходили по нему с ума, потому и группа «Солидариос» понравилась тоже. Но Грегорио не обращал на женщин никакого внимания; настоящие анархисты были людьми строгих нравов, пуританами, чуть ли не кальвинистами. Они не пили и были верны своим подругам до конца дней. Мне в мои одиннадцать лет это казалось ненужным аскетизмом. Мне всегда слишком нравились женщины. Потому я никогда не был настоящим анархистом. Потому и произошло то, что в конце концов произошло. Но это другая история. Мучительная и неприятная. Сейчас мне не хочется вспоминать об этом. Лучше вернемся на корабль и в Веракрус.

Я уже говорил, «Солидариос» были пуритане, миссионеры-атеисты, которые насаждали свою веру огнем и мечом. Конечно, Чино на своем веку знавал и более веселые времена: я помню, как однажды, когда мы еще были в открытом море, он стал рассуждать о женщине, этой величайшей загадке человечества, и даже снизошел до того, что объяснил, как надо держать девушку во время танца. По его словам, настоящий

Вы читаете Дочь Каннибала
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату