И включил звук.
Теперь надо было играть. Играть, не обращая внимания на нацеленные на тебя арбалеты, винтовки, автоматы, на хищно скользнувшие в руки финки, на занесенные для удара дубины. Нужно играть свою память.
Он щедро рассыпал по темным, густым, медленно колеблющимся водам «Эпитафии» «King Crimson» лунные бусинки Джанго, и сразу же вспыхнула зеленым шкала старенькой «Даугавы», пахнущей канифолью и юностью, и на знакомой волне прорезались живые еще «Битлы» и отчаянно спросили: «Можно ли купить любовь?» — и сами же ответили: «Нет!» Он играл слово «Чикаго», вырезанное на перилах лестничного марша в доме своего детства, он играл небритую отцовскую щеку, пахнущую «Беломором», офицерский планшет с прозрачной целлулоидной вставкой, с которым ходил в первый класс. Он играл отцовские плечи, с которых так хорошо видно колонны веселых людей, и красный шарик, такой счастливый и такой недолговечный. Он играл сладкую горчинку десертного вина на донышке новогодней рюмки и «Рио-Риту», и «Коимбру». Тяжелым басом гремел фугас, и гитарный гриф дергался в мальчишеских руках, словно ручка управления По-2, загримированного под «Цессну». Он играл гордость — и все работающие радиостанции страны сообщали о новом полете в космос, он играл скорбь — и маньяк-придурок все наводил и наводил пистолет на Джона и никак не мог справиться со спусковым крючком. Он играл чудо, и все подводные лодки возвращались на базы, все самолеты находили свои аэродромы и все космические корабли совершали мягкую посадку в степях Байконура, в Атлантическом океане или в пустыне Невада. Он играл любовь, это когда все жили долго и счастливо и умирали в один день, а еще — это когда на погоне лежала чья-то незнакомая рука с тонкими пальцами и пахло кленовыми листьями. А еще — белые муары поземки на асфальте и пахнущий арабскими духами воротник синтетической шубки у щеки, и мокрые, счастливые хиппи, перепачканные в глине Вудстока, верящие, что так будет всегда, может быть, даже еще лучше. Он играл надежду — и с хрипом развязывалось сердце, снова принимаясь за работу. Гамлет возвращался в гримерную и, стирая грим, скрывал от смерти свое лицо. И смерть, потупившись, проходила мимо. А караваны ракет, несмотря ни на что, мчали Быковых, Юрковских и Дауге от звезды до звезды...
Он бросил клятым себя, и те приняли его жертву. И поняли, что здесь, в «сегодня», ничего нужного им нет.
— Слушай, парень, возьми «Фендер», хорошая гитара, или вот скрипку возьми...
А какой-то пожилой усатый дядька в плащ-палатке уснул, привалясь к покосившемуся фонарному столбу. Рядом с ним лежал ППШ, а по вздрагивающим во сне пальцам бродил заблудившийся муравей.
— Ну что ты, чувак, знаешь ведь, гитару и женщину не дарят.
Лабух медленно шел через расступавшихся перед ним клятых. Да какие они клятые? Просто остались вот тут, на перепутье, и теперь им не вырваться. А может, потому и клятые, что остались?
Пройдя сотню шагов, Лабух обернулся. Клятые таяли, растворялись, уходя туда, где они когда-то были настоящими живыми, уходя в свое прошлое. На время они уходили или навсегда — Лабух не знал, да и знать не мог.
— Великий Сачмо! Да я ведь наиграл им дорогу! — вдруг осознал Лабух. — Я наиграл клятым дорогу в прошлое, туда, где они были счастливы. И нужны кому-то. Родине, друзьям, самим себе, наконец. Мне никогда не узнать, настоящее это прошлое или иллюзорное, то, которое у каждого свое, в котором тепло и уютно. Мне не пройти их тропами, у меня свои. Но я все-таки показал им путь, и они ушли.
Розовые арки депо были уже совсем близко, оттуда доносился обычный предконцертный гомон, звуки настраиваемых инструментов, кто-то кашлял и цокал в микрофон, потом принялся повторять неизбежное перед каждым концертом: «Раз, два... раз, два, три... десять. Юлька, третий микрофон фонит, проверь, говорю, третий. И выключи, зараза, „примочку“, задолбал уже».
Глава 5. Депо
Площадка перед депо была на удивление чистенькой, влажный асфальт синевато блестел, как будто здесь только что прошла поливальная машина. Удивительно, но ровно подстриженные кусты, отделявшие депо от старых путей, тоже были влажными и пахли чистотой, как и полагается пахнуть молодой городской зелени после дождя. Все это казалось удивительно домашним, особенно после ржавого беспредела Старых Путей. Железнодорожное депо, называемое также Паровозом, хотя ни одного паровоза здесь не было, вовсе не выглядело таким уж старым. Наоборот, все говорило о том, что о здании заботятся, выбитых стекол почти не было, о принадлежности к железной дороге напоминали, разве что, несколько вагонных осей, аккуратно сложенных у кирпичной стенки, штабель пропитанных креозотом, старых — даже запах, и тот почти выветрился — шпал и рельсовые пути, дугами уходящие внутрь строения. Еще неподалеку от депо находился поворотный круг, от которого неведомо куда лучами расходились заросшие лебедой колеи.
На небольшой площади сбоку были припаркованы автомобили — Лабух узнал поджарый ярко-алый «родстер» Дайаны, навороченный, здоровенный, как сарай, черный джип Густава и несколько вместительных автобусов. Вообще-то было непонятно, как вся эта автоколонна смогла сюда проехать. Хотя в Городе у каждого своя дорога, и если для Лабуха эта дорога пролегает через Старые Пути, то для кого-то это обычное, совершенно безопасное шоссе, или тропинка, ведущая через заросший крапивой и бурьяном пустырь. А для кого-то и вовсе — дырка в заборе. Вон тот длиннющий бронированный лимузин наверняка принадлежит какому-нибудь деловому. А мотоциклы — это, конечно же, металлисты. Впрочем, металлисты, говорят, даже в уборной не расстаются со своими «харлеями» и «ямахами». А вон тот округло-старомодный разлапистый «бьюик» с откидным верхом привез, скорее всего, джемов. На концертах тоже перемирие, как в переходе. Каждый слышащий может запросто прийти на концерт и чувствовать себя здесь в полной безопасности. Пока играет музыка. Правда, есть еще право дуэли. Так что Густав сюда приехал явно не только за тем, чтобы покрасоваться перед публикой.
— Ну что, лабаешь сегодня? Ты как, в форме? — К Лабуху подошел маленький тощий парнишка, длинные серые волосы собраны в хвост и перехвачены резинкой, заношенные джинсы в пыли, босые ступни оставляют на теплом асфальте птичьи следы. Одно слово — Мышонок. На плече у Мышонка красовался громадных размеров хоффнер-бас со скрипичным кузовом, заканчивающимся стальным яблоком. Из дула не то штуцера, не то противотанкового ружья, встроенного в бас, остро несло пороховой гарью. — А некоторые говорили, ты завязал с музыкой! Выключил звук. Я так и подумал, что врут. В запой ушел — это еще можно понять, а чтобы Лабух звук выключил — такого не бывает!
— Привет, Мышонок! — Лабух искренне обрадовался. Здорово, что Мышонок тоже здесь. Они хорошо знали друг друга и часто играли и сражались вместе. Давно, правда, в прошлой жизни, но прошлое, похоже, возвращалось. — Как добрался?
— Да ничего, только вот на Гнилой Свалке хреновато пришлось. — Мышонок покрутил босой пяткой, на асфальте образовалась круглая ямка. Музыкант с удовлетворением посмотрел на дело ног своих. — Прыгаю я себе с кочки на кочку, никого не обижаю, а тут, понимаешь, откуда ни возьмись, хряпы. Прут и прут, патронов почти не осталось, спасибо металлисты с бережка огоньком поддержали, вот оно и обошлось. Только кеды мои эти поганые твари сожрали. Где я теперь такие кеды возьму, скажи на милость? Придется на кроссовки переходить, а это, сам понимаешь, совсем не то.
Значит, Мышонок шел сюда через Гнилую Свалку. Ну что ж, Свалка, конечно, не Старые Пути, но тоже не подарок. Хотя неизвестно, что больше «не подарок»: Свалка или Пути. Наверное, дорога — личное дело каждого. По Сеньке шапка, по идущему — дорога. А Дайанка-то какова! Совсем обалдела со своими глухарями, на спортивном «родстере» приехала. Дорога, похоже, расстелилась перед ней что твое полотенце. Может быть, она и глухаря своего долбанного сюда притащила? С нее станется! Она, помнится, рассказывала, что он не совсем глухарь. Хотя разве так бывает? Либо ты глухарь, либо слышащий. Третьего не дано.
— Лабух, тут Густав по твою душу, — Мышонок дернул его за рукав. — Понтуется, баллон катит, говорит, что лучше бы ты не выползал из своей норы, потому что сегодня он тебя наконец достанет.
Густав был эстом, попсярой, и крутым попсярой. А еще он был деловым. Когда-то давно они вместе с Лабухом шлялись по подворотням. Там, под дешевый портвейн и смачные анекдоты о славных блатняках Миньке и Гриньке учились трогать гитару и женщину. Потом Густав и сам стал подворотником, распевал песенки про дорогу дальнюю да тюрьму центральную, душевно так распевал. И дрался от души, зверски дрался, не щадя ни противника, ни себя самого. И вот подфартило, вывезла кривая, деловые его приметили. Смышлен был парнишка, проворен и понятлив, да и спуску никому не давал, вот и выбился в пастухи.