но все-таки свое, исконное. Так он и жил с этим именем, в столицы не стремился, но уважения к себе требовал. Прорастал улицами, понемногу растворял в себе окрестные деревеньки и хутора. Понемногу рос, иногда расцветал праздниками, терпел юношеские прыщи кабаков, как мог лечился от воров да бандитов — в общем, все как полагается. Но однажды отдельным шибко умным жителям надоело жить в городе, который даже столицей стать не стремится, они взяли да и придумали ему новое имя. Сначала, правда, переименовали улицы и переулки, потом площади, а потом и весь город целиком. Ну, город от такого обращения, конечно же, занемог. Путаться начал в себе самом, несуразицы в нем стало много. Растерялся. Следить за собой перестал, чуть ли не в запой ушел. Воры и бандиты, почуяв слабину, размножились сверх всякой меры. В общем, потерял город веру в себя. Ведь переименовать город, это все равно что человеку насильно пол изменить. Представляешь, засыпаешь ты мужиком, а просыпаешься бабой! Долго город болел, наконец переболел, что-то прежнее в нем отмерло, что-то новое появилось. Приспособился, пообвыкся, воров и жуликов частью повывел, частью к порядку призвал, оклемался и опять понемногу в рост пошел. Умники, что сбежали было, снова понаехали, права принялись качать. Опять все не так, опять не по-ихнему. И добились-таки своего, снова город переименовали, потому как ничего другого от большого ума не придумали. На этот раз город и вовсе расклеился. Долго не мог прийти в себя, а когда наконец пришел, то это был уже совсем другой город. Опустился вконец, весь бурьяном зарос так, что перед иным поселком стыдно. А умники все не унимаются. Вместо того чтобы образумиться, решили город опять, в который раз уже, переименовать. Думали, не так, так эдак лучше будет. И переименовали. Так они его переименовывали, переименовывали и допереименовывались до того, что уже сами не понимали, где живут. Некоторые спились, а другие, те, кто умом покрепче, прочь подались, другие города уму-разуму учить. А уж город, бедняга, и подавно забыл, каким был когда-то, и даже не понимал, существует ли он на самом деле. Может быть, он просто табличка на въезде. Да и то все исчерканная. В него и новые люди-то перестали приезжать, потому что ехали в один город, а попадали в другой. Тут и простые жители, которым умничать по пустякам некогда было, понемногу начали разбегаться кто куда. И со смычкой с деревней перестало получаться, потому что деревня, она баба строгая и всяких там транссексуалов на дух не переносит. В конце концов нашлись добрые люди со стороны и предложили вернуть несчастному городу старое имя. Только вот, беда, никто его, этого имени, уже давным-давно не помнил. Поэтому все и вылилось в очередное переименование. Тут уж город совсем озверел. Весь чапками да малинами зачервивел, смотреть тошно, не то что жить. Порядочные люди давно все поуезжали, остались только те, кому ехать некуда, да еще те, кто сумел приспособиться, то есть жулье, ворье да бандюганы, да и тем солоно пришлось, потому что и грабить-то стало некого. Так и мается теперь на белом свете город-отморозок, которому все по фигу. Ни на одной карте ты его не отыщешь, ни один поезд туда не ходит, ни один самолет не летает, ни в одном расписании и ни в одном справочнике он не значится. И не дай бог туда ненароком попасть, потому что в городе-отморозке человек и свое собственное имя теряет.

— Печальная история и весьма поучительная к тому же, — Лабух задумчиво посмотрел на расстилающуюся под гондолой зеленую, с прожилками рек долину. — А к чему ты мне ее рассказал, а, дед? И как этот город назывался?

— Да так... — дед, казалось, смутился. — Захотелось поболтать на прощание. Сам не знаю, что на меня нашло. А то все подвиги да свершения, поговорить-то толком некогда было.

— А что, разве мы не увидимся больше? — Лабух понял, что будет скучать по деду, по Мышонку, по Чапу и даже, наверное, по Густаву. — Ты-то ведь бессмертный, правильно?

— Кажись, бессмертный, да только когда ты вернешься, заново знакомиться придется, — сказал дед. — Завсегда с хорошими людьми приходится заново знакомиться. Только дерьмо и вчера и сегодня пахнет одинаково, хотя и выглядеть может по-разному. А хорошие люди меняются. Так что, может быть, при новой встрече ты меня и не признаешь.

— А Чапу? А Мышонка? — спросил Лабух. — Что, их я тоже не узнаю?

— Может, тебе повезет, и ты догадаешься, что старый слепой диггер, выращивающий тихие барабаны в самой тихой и глубокой штольне под Городом — это и есть Чапа. Может быть, даже вы и найдете о чем поговорить. Только вот играть вам вместе уже не придется. У него будет другая музыка, и у тебя тоже. И Мышонок с удовольствием покажет тебе дюжину ребятишек, которым он столько рассказывал о великом боевом гитаристе, дяде Лабухе. И его жена сделает вид, что обрадовалась, накроет на стол и выставит бутылку. Только вот будет внимательно следить, чтобы ее Саша не выпил лишнего и не вздумал взяться за прежнее. Потому что у Саши-Мышонка семья, и семье этой нужен нормальный папа, а не какой-то там, пусть и знаменитый, боевой музыкант. А потом они будут ждать, когда ты, наконец, уйдешь, облегченно вздохнут, провожая тебя до двери, и станут приглашать непременно заходить еще. И, конечно же, ты, торопливо надевая куртку, пообещаешь. А сам направишься в ближайший кабак, чтобы там хоть ненадолго почувствовать себя прежним Лабухом. Прошлое легче всего отыскать в мусоре. Так-то вот!

— Так, может быть, мне никуда не уезжать? — спросил Лабух. — Если нельзя вернуться, то зачем уезжать?

— По-оздно! — донесся снизу затихающий голос деда Феди. Казалось, дед только что был рядом и вот сорвался вниз и теперь падает, возвращаясь в город. — По-оздно! Ты уже уе-ехал! Проща-ай!

Лабух взглянул вниз на простирающуюся под днищем голубовато-зеленую равнину, понемногу затягивающуюся белой дымкой облаков. Город пропал, пространство смыло его, и теперь неведомый небесный художник заново грунтовал холст, чтобы написать на нем новую картину. Какую? Лабух не знал, но на всякий случай решил считать, что эта картина будет прекрасна. Ни с того ни с сего он вспомнил одного художника, который однажды загрунтовал холст не белым, а черным. Художник ушел в запой, а холст по ошибке попал на выставку, где знатоки пришли в восторг от гениального прозрения мастера, подарившего миру бездонный черный квадрат. Хотя большинство художников, грунтуя холсты, создают бесчисленное множество белых квадратов и прямоугольников, чтобы затем положить на них все краски мира.

Лабух никак не мог отойти от перил. Неслышно подошла Дайана и встала рядом.

— Красиво! — сказала она. — Слушай, Авель, ты на меня не сердишься?

— Не сержусь! — честно ответил Лабух, а потом все-таки поинтересовался: — А за что?

— Я тебе соврала, никакой я не официальный представитель, я сама по себе приехала. Узнала, что ты улетать собрался, бросила все к джагговой матери и приехала. Надеюсь, ты не выбросишь меня за борт, как тот мобильник?

— Не выброшу, если звенеть не будешь попусту, — улыбнулся Лабух. — Хорошо, что хоть кого-то можно взять с собой!

— Ну и чем ты намерен теперь заняться, — спросила Дайана. — Вообще-то у меня есть предложение...

Лабух не ответил. Дайана обиженно пожала плечами и ушла в каюту.

Становилось все прохладней, хотя дирипар перестал набирать высоту и теперь плавно скользил над миром, иногда ныряя во влажную белизну небольших облаков. Город со всеми своими голосами остался далеко внизу и позади, его уже не было слышно, уже не было видно. Мир поворачивался под Лабухом, словно гигантское блюдо, наполненное разноцветными чудесами. Выбирайте, господа, только не забудьте заплатить!

«Чем заняться? — подумал Лабух. — Я двигаюсь, это само по себе занятие. Я перемещаюсь в пространстве, пусть от точки А до точки Б, но жизненный путь — это и есть ожерелье из таких вот точек. Четки, костяшки счетов, бусинки... И где-то должен быть замочек, удерживающий бусины вместе. Если замок сломан — оно рассыпается, и бусинки событий, не связанные между собой, разлетаются в разные стороны. Но, с другой стороны, для того, чтобы можно было добавить к ожерелью новую бусину, ожерелье непременно должно быть расстегнуто. Так что когда человек добирается до замочка, запирает его и завершает, наконец, свое ожерелье, это значит, что он перестает жить. А вообще, как сказала мне одна цыганка, чтобы куда-то приехать, надо для начала стронуться с места. Вот приедем куда-нибудь, а там посмотрим...»

Лабух постоял еще немного, слушая тихое фырканье винтов, в котором угадывалась некая музыкальная тема. Подумал, не сыграть ли ему концерт для Лабуха и паровых турбин, но потом решил, что времени в перелете будет предостаточно, и оставил эту идею на будущее.

В каюте тихонько зазвучала лютня, и Лабух, вспомнив про Дайану, пошел на музыку.

Дайана, умница и серебряная лютнистка, прощалась с городом. И за себя, и за Лабуха, который,

Вы читаете Лабух
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату