– На какое же это доброе дело? – слегка озадаченный, спросил Клод.
– Два моих друга хотят купить приданое для ребенка одной бедной вдовы из общины Одри. Это акт милосердия. Требуется всего три флорина, и мне хотелось бы внести свою долю.
– Как зовут твоих друзей?
– Пьер Мясник и Батист Птицеед.
– Гм! – пробормотал архидьякон. – Эти имена так же подходят к доброму делу, как пушка к алтарю.
Жеан очень неудачно выбрал имена друзей, но спохватился слишком поздно.
– А к тому же, – продолжал проницательный Клод, – что это за приданое, которое должно стоить три флорина? Да еще для ребенка благочестивой вдовы? С каких же это пор вдовы из этой общины стали обзаводиться грудными младенцами?
Жеан вторично попытался пробить лед.
– Так и быть, мне нужны деньги, чтобы пойти сегодня вечером к Изабо-ла-Тьери в Валь-д'Амур!
– Презренный развратник! – воскликнул священник.
– 'Avayveia, – прервал Жеан.
Это слово, заимствованное, быть может не без лукавства, со стены кельи, произвело на священника странное впечатление: он закусил губу и только покраснел от гнева.
– Уходи, – сказал он наконец Жеану, – я жду одного человека.
Школяр сделал последнюю попытку:
– Братец! Дай мне хоть мелочь, мне не на что пообедать.
– А на чем ты остановился в декреталиях Грациана?
– Я потерял свои тетради.
– Кого из латинских писателей ты изучаешь?
– У меня украли мой экземпляр Горация.
– Что вы прошли из Аристотеля?
– А вспомни, братец, кто из отцов церкви утверждает, что еретические заблуждения всех времен находили убежище в дебрях аристотелевской метафизики? Плевать мне на Аристотеля! Я не желаю, чтобы его метафизика поколебала мою веру.
– Молодой человек! – сказал архидьякон. – Во время последнего въезда короля в город у одного из придворных, Филиппа де Комина, на попоне лошади был вышит его девиз: Qui поп laborat, non manducet. Поразмыслите над этим.
Опустив глаза и приложив палец к уху, школяр с сердитым видом помолчал с минуту. Внезапно, с проворством трясогузки, он повернулся к Клоду:
– Итак, любезный брат, вы отказываете мне даже в одном жалком су, на которое я могу купить кусок хлеба у булочника?
– Qui non laborat, non manducet.[109]
При этом ответе неумолимого архидьякона Жеан закрыл лицо руками, словно рыдающая женщина, и голосом, исполненным отчаяния, воскликнул: otototototoi!
– Что это значит, сударь? – изумленный выходкой брата, спросил Клод.
– Извольте, я вам скажу! – отвечал школяр, подняв на него дерзкие глаза, которые он только что натер докрасна кулаками, чтобы они казались заплаканными. – Это по-гречески! Это анапест Эсхила, отлично выражающий отчаяние.
И тут он разразился таким задорным и таким раскатистым хохотом, что заставил улыбнуться архидьякона. Клод почувствовал свою вину: зачем он так баловал этого ребенка?
– Добрый братец! – снова заговорил Жеан, ободренный этой улыбкой. Взгляните на мои дырявые башмаки! Ботинок, у которого подошва просит каши, ярче свидетельствует о трагическом положении героя, нежели греческие котурны.
К архидьякону быстро вернулась его суровость.
– Я пришлю тебе новые башмаки, но денег не дам, – сказал он.
– Ну хоть одну жалкую монетку! – умолял Жеан. – Я вызубрю наизусть Грациана, я буду веровать в бога, стану истинным Пифагором по части учености и добродетели. Но, умоляю, хоть одну монетку! Неужели вы хотите, чтобы разверстая передо мной пасть голода, черней, зловонней и глубже, чем преисподняя, чем монашеский нос, пожрала меня?
Клод, нахмурившись, покачал головой:
– Qui поп laborat…
Жеан не дал ему договорить.
– Ах так! – крикнул он. – Тогда к черту все! Да здравствует веселье! Я засяду в кабаке, буду драться, бить посуду, шляться к девкам!
Он швырнул свою шапочку о стену и прищелкнул пальцами, словно кастаньетами.
Архидьякон сумрачно взглянул на него:
– Жеан! У вас нет души.