уже не сопротивлялась и покорно следовала за ним.
Время от времени она собирала последние силы и голосом, прерывавшимся от стремительного бега по неровной мостовой, задыхаясь, спрашивала:
– Кто вы? Кто вы?
Он не отвечал.
Так шли они по набережной и дошли до какой-то довольно широкой площади, тускло освещенной луной. То была Гревская площадь. Посреди площади возвышалось что-то похожее на черный крест. То была виселица. Цыганка узнала ее и поняла, где находится.
Человек остановился, обернулся к ней и приподнял капюшон.
– О! – пролепетала она, окаменев на месте. – Я так и знала, что это опять он.
То был священник. Он казался собственной тенью. Это была игра лунного света, когда все предметы кажутся призраками.
– Слушай! – сказал он, и она задрожала при звуке рокового голоса, которого давно уже не слышала. Он продолжал отрывисто и задыхаясь, что говорило о его глубоком внутреннем волнении. – Слушай! Мы пришли. Я хочу тебе сказать… Это Гревская площадь. Дальше пути нет. Судьба предала нас друг другу. В моих руках твоя жизнь, в твоих – моя душа. Вот ночь и вот площадь, за их пределами пустота. Так выслушай же меня! Я хочу тебе сказать… Но только не упоминай о Фебе! (Не отпуская ее руки, он ходил взад и вперед, как человек, который не в силах стоять на месте.) Не упоминай о нем! Если ты произнесешь это имя, я не знаю, что я сделаю, но это будет ужасно!
Выговорив эти слова, он, словно тело, нашедшее центр тяжести, вновь стал неподвижен, но речь его выдавала все то же волнение, а голос становился все глуше:
– Не отворачивайся от меня. Слушай! Это очень важно. Во-первых, вот что произошло… Это вовсе не шутка, клянусь тебе… О чем я говорил? Напомни мне! Ах да! Есть постановление высшей судебной палаты, вновь посылающей тебя на виселицу. Я вырвал тебя из их рук. Но они преследуют тебя. Гляди!
Он протянул руку к Сите. Там продолжались поиски. Шум приближался. Башня дома, принадлежавшего заместителю верховного судьи, против Гревской площади, была полна шума и света. На противоположном берегу видны были солдаты, бежавшие с факелами, слышались крики: «Цыганка! Где цыганка? Смерть ей! Смерть!»
– Ты видишь, что они ищут тебя и что я не лгу. Я люблю тебя. Молчи! Лучше не говори со мной, если хочешь сказать, что ненавидишь меня. Я не хочу больше этого слышать!.. Я только что спас тебя… Подожди, дай мне договорить… Я могу спасти тебя Я все приготовил. Дело за тобой. Если ты захочешь, я могу…
Он резко оборвал свою речь:
– Нет, нет, не то я говорю!..
Быстрыми шагами, не отпуская ее руки, так что она должна была бежать, он направился прямо к виселице и, указав на нее пальцем, холодно произнес:
– Выбирай между нами.
Она вырвалась из его рук и упала к подножию виселицы, обнимая эту зловещую, последнюю опору. Затем, слегка повернув прелестную головку, она через плечо взглянула на священника. Она походила на божью матерь у подножия креста. Священник стоял недвижно, застывший, словно статуя, с поднятой рукой, указывавшей на виселицу.
Наконец цыганка проговорила:
– Я боюсь ее меньше, чем вас!
При этих словах рука его медленно опустилась, и, устремив безнадежный взгляд на камни мостовой, он прошептал:
– Если бы эти камни могли говорить, они сказали бы: «Этот человек воистину несчастен».
И снова обратился к девушке. Девушка, коленопреклоненная у подножия виселицы, окутанная длинными своими волосами, не прерывала его. Теперь в его голосе звучали горестные и нежные ноты, составлявшие разительный контраст с надменной суровостью его лица.
– Я люблю вас! О, это правда! Значит, от пламени, что сжигает мое сердце, не вырывается ни одна искра наружу? Увы, девушка, денно и нощно, денно и нощно пылает оно! Неужели тебе не жаль меня? Днем и ночью горит любовь – это пытка. О, как я страдаю, мое бедное дитя! Я заслуживаю сострадания, поверь мне. Ты видишь, что я говорю с тобой спокойно. Мне так хочется, чтобы ты не чувствовала ко мне отвращения! Разве виноват мужчина, когда он любит женщину? О боже! Как! Значит, ты никогда не простишь меня? Вечно будешь меня ненавидеть? Значит, все кончено? Вот почему я такой злобный, вот почему я страшен самому себе. Ты даже не глядишь на меня! Быть может, ты думаешь о чем-то другом в тот миг, когда, трепеща, я стою перед тобой на пороге вечности, готовой поглотить нас обоих! Только не говори со мной об офицере! О! Пусть я паду к твоим ногам, пусть я буду лобзать, – не стопы твои, нет, этого ты мне не позволишь, – но землю, попираемую ими; пусть я, как ребенок, захлебнусь от рыданий, пусть вырву из груди, – нет, не слова любви, а мое сердце, мою душу, – все будет напрасно, все! А между тем ты полна нежности и милосердия. Ты сияешь благостной кротостью, ты так пленительна, добра, сострадательна и прелестна! Увы! В твоем сердце живет жестокость лишь ко мне одному! О, какая судьба!
Он закрыл лицо руками. Девушка услышала, что он плачет. Это было в первый раз. Стоя перед нею и сотрясаясь от рыданий, он был более жалок, чем если бы пал перед ней с мольбой на колени. Так плакал он некоторое время.
– Нет, – несколько успокоившись, снова заговорил он, – я не нахожу нужных слов. Ведь я хорошо обдумал то, что должен был сказать тебе. А сейчас дрожу, трепещу, слабею, в решительную минуту чувствую какую-то высшую силу над нами, у меня заплетается язык. О, я сейчас упаду наземь, если ты не сжалишься надо мной, над собой! Не губи себя и меня! Если бы ты знала, как я люблю тебя! Какое сердце я отдаю тебе! О, какое полное отречение от всякой добродетели! Какое неслыханное небрежение к себе! Ученый – я надругался над наукой; дворянин – я опозорил свое имя; священнослужитель – я превратил требник в подушку для похотливых грез; я плюнул в лицо своему богу! Вся для тебя, чаровница! Чтобы быть достойным твоего ада! А ты отвергаешь грешника! О, я должен сказать тебе все! Еще более… нечто еще