– То?
Виргинский замолчал.
– Я думаю, можно пренебрегать собственною безопасностью жизни, – отворил вдруг рот Эркель, – но если может пострадать общее дело, то, я думаю, нельзя сметь пренебрегать собственною безопасностью жизни…
Он сбился и покраснел. Как ни были все заняты каждый своим, но все посматривали на него с удивлением, до такой степени было неожиданно, что он тоже мог заговорить.
– Я за общее дело, – произнес вдруг Виргинский.
Все поднялись с мест. Порешено было завтра в полдень еще раз сообщиться вестями, хотя и не сходясь всем вместе, и уже окончательно условиться. Объявлено было место, где зарыта типография, розданы роли и обязанности. Липутин и Петр Степанович немедленно отправились вместе к Кириллову.
В то, что Шатов донесет, наши все поверили; но в то, что Петр Степанович играет ими как пешками, – тоже верили. А затем все знали, что завтра все-таки явятся в комплекте на место, и судьба Шатова решена. Чувствовали, что вдруг как мухи попали в паутину к огромному пауку; злились, но тряслись от страху.
Петр Степанович несомненно был виноват пред ними: всё бы могло обойтись гораздо согласнее и
Но Петру Степановичу некогда было шевелить римлян; он сам был выбит из рельсов. Бегство Ставрогина ошеломило и придавило его. Он солгал, что Ставрогин виделся с вице-губернатором; то-то и есть, что тот уехал, не видавшись ни с кем, даже с матерью, – и уж действительно было странно, что его даже не беспокоили. (Впоследствии начальство принуждено было дать на это особый ответ.) Петр Степанович разузнавал целый день, но покамест ничего не узнал, и никогда он так не тревожился. Да и мог ли, мог ли он так, разом, отказаться от Ставрогина! Вот почему он и не мог быть слишком нежным с нашими. К тому же они ему руки связывали: у него уже решено было немедленно скакать за Ставрогиным, а между тем задерживал Шатов, надо было окончательно скрепить пятерку, на всякий случай. «Не бросать же ее даром, пожалуй и пригодится». Так, я полагаю, он рассуждал.
А что до Шатова, то он совершенно был уверен, что тот донесет. Он всё налгал, что говорил
Тротуары у нас узенькие, кирпичные, а то так и мостки. Петр Степанович шагал посредине тротуара, занимая его весь и не обращая ни малейшего внимания на Липутина, которому не оставалось рядом места, так что тот должен был поспевать или на шаг позади, или, чтоб идти разговаривая рядом, сбежать на улицу в грязь. Петр Степанович вдруг вспомнил, как он еще недавно семенил точно так же по грязи, чтобы поспеть за Ставрогиным, который, как и он теперь, шагал посредине, занимая весь тротуар. Он припомнил всю эту сцену, и бешенство захватило ему дух.
Но и Липутину захватывало дух от обиды. Пусть Петр Степанович обращается с
Погруженный в свои ощущения, он молчал и трусил за своим мучителем. Тот, казалось, забыл о нем; изредка только неосторожно и невежливо толкал его локтем. Вдруг Петр Степанович на самой видной из наших улиц остановился и вошел в трактир.
– Это куда же? – вскипел Липутин, – да ведь это трактир.
– Я хочу съесть бифштекс.
– Помилуйте, это всегда полно народу.
– Ну и пусть.
– Но… мы опоздаем. Уж десять часов.
– Туда нельзя опоздать.
– Да ведь я опоздаю! Они меня ждут обратно.
– Ну и пусть; только глупо вам к ним являться. Я с вашею возней сегодня не обедал. А к Кириллову чем позднее, тем вернее.
Петр Степанович взял особую комнату. Липутин гневливо и обидчиво уселся в кресла в сторонке и смотрел, как он ест. Прошло полчаса и более. Петр Степанович не торопился, ел со вкусом, звонил, требовал другой горчицы, потом пива, и всё не говорил ни слова. Он был в глубокой задумчивости. Он мог делать два дела – есть со вкусом и быть в глубокой задумчивости. Липутин до того наконец возненавидел его, что не в силах был от него оторваться. Это было нечто вроде нервного припадка. Он считал каждый кусок бифштекса, который тот отправлял в свой рот, ненавидел его за то, как он разевает его, как он жует, как он, смакуя, обсасывает кусок пожирнее, ненавидел самый бифштекс. Наконец, стало как бы мешаться в его глазах; голова слегка начала кружиться; жар поочередно с морозом пробегал по спине.
– Вы ничего не делаете, прочтите, – перебросил ему вдруг бумажку Петр Степанович. Липутин приблизился к свечке. Бумажка была мелко исписана, скверным почерком и с помарками на каждой строке. Когда он осилил ее, Петр Степанович уже расплатился и уходил. На тротуаре Липутин протянул ему бумажку обратно.
– Оставьте у себя; после скажу. А впрочем, что вы скажете?
Липутин весь вздрогнул.
– По моему мнению… подобная прокламация… одна лишь смешная нелепость.
Злоба прорвалась; он почувствовал, что как будто его подхватили и понесли.
– Если мы решимся, – дрожал он весь мелкою дрожью, – распространять подобные прокламации, то нашею глупостью и непониманием дела заставим себя презирать-с.
– Гм. Я думаю иначе, – твердо шагал Петр Степанович.
– А я иначе; неужели вы это сами сочинили?
– Это не ваше дело.
– Я думаю тоже, что и стишонки «Светлая личность», самые дряннейшие стишонки, какие только могут быть, и никогда не могли быть сочинены Герценом.
– Вы врете; стихи хороши.
– Я удивляюсь, например, и тому, – всё несся, скача и играя духом, Липутин, – что нам предлагают действовать так, чтобы всё провалилось. Это в Европе натурально желать, чтобы всё провалилось, потому что там пролетариат, а мы здесь только любители и, по-моему, только пылим-с.
– Я думал, вы фурьерист.
– У Фурье не то, совсем не то-с.
– Знаю, что вздор.
– Нет, у Фурье не вздор… Извините меня, никак не могу поверить, чтобы в мае месяце было восстание.
Липутин даже расстегнулся, до того ему было жарко.
– Ну довольно, а теперь, чтобы не забыть, – ужасно хладнокровно перескочил Петр Степанович, – этот листок вы должны будете собственноручно набрать и напечатать. Шатова типографию мы выроем, и ее завтра же примете вы. В возможно скором времени вы наберете и оттиснете сколько можно более