warszawskiego getta' [“Борьба и гибель варшавского гетто”].
Из книги той - Голос).
5. ФОТО
Теплый день, голубой размах неба, лепет ветра, запахи прозрачного городского сентября: цветов, яблок, асфальта, духов - и на живописном фоне старинного особняка, возле стены, желтой, с белыми полуколоннами, с изысканной лепкой орнамента, девушка позирует молодому человеку с фотоаппаратом.
Милая жанровая сценка. Довольно обычная. Ей бы еще какую-нибудь незатейливую подробность, вроде мужской кепки, лихо венчающей девичьи локоны. А рядом с фотографом поставим его приятеля, пускай добродушно острит по поводу кепки: девушка весело засмеется, и затвор, щелкая, будет вгонять в камеру ее улыбку на долгую добрую память о мимолетной этой юной радости. Трое вольных людей в распеве молодости, безмятежность, утро жизни и, быть может, любви...
Теперь тот же сюжет в несколько ином виде. Роскошное барокко особняка замещено разрушенной стеной грязного закопченного дома, от живой природы - одинокое дерево в стороне, бывшее дерево, искривленный обгоревший ствол. Детали: небо темнит струя дыма, у стены - груда битого кирпича, осколки, штукатурка кусками, ветер клубит известковую пыль... Пахнет не цветами - из темного отверстия подвала, уходящего под стену, тянет затхлостью подземелья, гарью, порохом... Еще пахнет - напряжемся вообразить! - женщиной, которая месяцами не мылась...
А действующие лица те же, трое молодых людей. Но... Фотограф - коренастый, голубоглазый, с ямочками на круглых щеках, с ясными веселыми зубами, его скульптурная грудь облита эсэсовским мундиром, поблескивает геройский значок на кителе, серебрятся нашивки на воротнике, на белесой голове пилотка набекрень - сверкающий жизнью молодец, простая арийская душа. Черноволосый его приятель - в такой же форме, под мышками у него большие пятна пота: может быть, ему жарче, оттого он выглядит мрачнее и улыбается без особого задора. В руках у него автомат, он и автомат в три черных глаза глядят на девушку, стоящую у стены, развороченной взрывом.
Итак, стена, девушка и два веселых эсэсовца. От первоначальной картины сохраняются сентябрь, фотоаппарат и кепка. Возможно, именно мужская кепка на девушке смешит ладных парней, возможно, именно она и вызвала фотопорыв блондина: в самый раз, там, в его милой Германии, мама и папа, и Эльза, и Гретхен, и Ганс, и соседская крепкогрудая Магда повеселятся, разглядывая снимок своего дорогого солдата, присланный прямо с поля брани. А через десятки лет он сам будет рассказывать задастеньким внучатам о подвигах воинов великого фюрера и показывать семейные реликвии - фотографии славной военной поры; детям, конечно, будет интересно и поучительно. Поэтому он не спешит - стоит дождаться, пока осядет пыль и прояснится небо. Еще надо тщательно установить расстояние, диафрагму и выдержку и поймать интересное выражение лица - что ж, у него хватит терпения, он работает добросовестно, для вечности, он запечатлевает неповторимое: евреев, которых больше не будет, и подвиги гитлеровской армии, которым нет примера в истории. Он запечатлевает варшавское гетто в тысяча девятьсот сорок третьем году.
И стою перед ним я, девятнадцатилетняя. Когда он щелкнет затвором, я вот какой получусь на снимке: распахнутое пальто с полуоторванными пуговицами, крупные дешевые бусы и та самая мужская кепка. Из-под кепки выбиваются черные волосы, глаза у меня темно-карие, рост средний, лицо круглое, нос прямой, рот не мал и не велик, - в общем, кроме родинки на шее и целых, несмотря ни на что, зубов, ничего примечательного, хотя Тот, которого уже нет в живых, называл меня красивой.
Он не поцеловал меня ни разу, он только дважды брал меня за руку. Надеюсь, ему тогда было хорошо, как мне. Вот и все. Большего нам не досталось. Потому что мы - из гетто.
Мы из варшавского гетто. Из черной, из светлой легенды. Мы оттуда, где пределы муки и лжи, героизма и подлости, слабости и силы. Концентрат...
Когда кошмар шести миллионов убийств погонит тебя по перекресткам Истории, смердящие дороги Зла неуклонно приведут сюда, в середину двадцатого века, в середину Европы, в Варшаву, к евреям.
Я говорю сейчас их голосами, голосом Эммануэля Рингельблюма и Поли Эльстер, Абрама Левина и Мордехая Шварцбарда, Арона Каплана и Ноэми Шац-Вайнкранц и многих, многих других, чьи свидетельства когда-нибудь соберет историк Бернард Марк в книге “Борьба и гибель варшавского гетто”. Голосом Марка я тоже буду говорить. Я не выдумаю ни одного факта, ничего не прибавлю, не украшу для занимательности - я не совру, не имею права, да у меня просто нет времени на сочинительство, даже поправить сбившуюся кепку мне некогда. Только бы успеть, пока этот тип возится с фотоаппаратом,
успеть рассказать о том, что было.
Не могло быть, но - было.
Прикинь: 4,5 процента площади города и 37 процентов его населения - более 500 тысяч человек с еврейской кровью. 1100 человек на 1 гектар. 16 километров кирпичной стены высотой в 3 метра с битым стеклом и колючей проволокой наверху, чтобы ни шагу на “арийскую” сторону, к полякам. Лихорадка бесчисленных распоряжений: о принудительном труде, о ношении отличительных повязок, о запрете езды в трамвае, о конфискации имущества, о вселении, выселении, переселении – людей гнали сюда из других городов, а территорию сокращали, так что в 1942 году в среднем на одну комнату в гетто приходилось 13 человек. Капитально организованный грабеж: немцы вывезли из гетто еврейского имущества в январе 1942 года на 3,7 миллиона злотых, в феврале - на 4,7 миллиона, в марте - на 6 миллионов, в апреле - почти на 7 миллионов.
Я знаю, вид одного тела, корежимого жаром крематория, бьет по нервам сильнее, чем статистика миллионов смертей: цифры безлики, бесстрастны - скучны. Но вот:
4800,1750,1000.634,515,184.
Бессмысленный, кажется, ряд. А если это - дневные количества калорий и если
4800 - необходимы человеку при тяжелой работе, иначе - истощение и смерть;
1750 - то же при полном покое;
1000 - рацион узника концлагеря Майданек;
634 - немецкая норма питания поляков в оккупированной Варшаве в 1941 году;
515 - рацион советского военнопленного в Освенциме (Т. Голуй позднее напишет: “русские и евреи – пролетариат концлагеря”).
184 - немецкая норма для варшавского еврея в 1941 году, -
если цифры выстраиваются в такой столбец - он ошеломляет. И ты, кто слушает меня через годы, уже прочтя про апокалиптические картины Майданека, живые скелеты лагерников, людоедствующих военнопленных, уже о ленинградской блокаде зная, ты спросишь: неужели возможно, чтобы еще жутче?
Да, нам выдавали в день около 70 граммов мокрого, с опилками, хлеба. В блокадном Ленинграде рабочий получал в 3,6 раза больше, ребенок почти в два раза больше, а в дневнике ленинградской девочки Тани Савичевой: “Все умерли”, а на одном только Пискаревском кладбище Ленинграда - 800 тысяч трупов блокадников. Как же было в гетто?
И ответит тебе книга Бернарда Марка:
“Полное вымаривание гетто голодом было одной из основных задач немецких оккупационных властей... Эта тактика имела две формы: косвенно - путем лишения подавляющего большинства жителей гетто способов заработка, и прямо - лишением их продовольствия.
30 июня 1941 г. в гетто было “профессионально занятых” 27 тысяч человек... на 550 тысяч жителей гетто.
<...>
За десяти- или одиннадцатичасовый день тяжелого труда высококвалифицированный рабочий получал от 4 до 7 злотых, а фактически, после вычета из этой суммы стоимости двух порций водянистого супа (питание на работе), оставалось ему от 2,5 до 5 злотых. Работникам низшей категории доставалось от 1,5 до