первую брачную ночь.
Но больше всего этой новостью была потрясена несчастная Шиминдра. Я был к ней так добр, что с некоторых пор она стала надеяться стать моей женой. В минуту отчаяния она призналась мне в своих честолюбивых замыслах; но я легко и быстро доказал ей превосходство Ванли-Чинг, вдовы врача, мандарина и судьи, над ней, вдовой всего лишь обезьяны.
После чего Шиминдра вернулась в прежнее смиренное состояние, честно признавшись, что никогда не должна была из него выходить; зная, что ее соперница потребовала отчета о моих доходах, она ограничилась тем, что умоляла меня не включать в этот список безоар.
Мое состояние и без того было равным и даже превышало состояние моей красавицы-невесты, и я без труда пообещал Шиминдре исполнить ее просьбу; безоар, висевший у меня на шее в маленьком кожаном мешочке, остался нашей общей с Шиминдрой тайной.
Все вечера я проводил у будущей супруги, так что время проходило быстро; я плохо говорил по- китайски, она — еще хуже на хинди и совсем не говорила ни по-голландски, ни по-французски, так что мы объяснялись в основном с помощью жестов, и порой я выражался смелее, чем мог бы выразиться словами; но, к чести прекрасной Ванли-Чинг, должен сказать, она сохранила незапятнанной свою репутацию добродетельной женщины и, подарив мне несколько пустяков, никогда не давала ничего серьезного в счет будущей женитьбы.
И вот наконец день настал.
За два дня до этого у меня был повод для сильного беспокойства: было несколько случаев холеры в Кавите и один или два — в Бидондо; я опасался, что близость эпидемии заставит Ванли-Чинг отложить нашу свадьбу; но моя китаянка оказалась сильна духом, и эти события не оказали на нее никакого воздействия.
Этот великий день был двадцать седьмого октября. Этот день был праздником и для всего Бидондо. С утра у дверей Ванли-Чинг собралась толпа. Моя красавица в четвертый раз проходила по городу в наряде невесты, но горожане не уставали смотреть на нее.
По китайскому обычаю, невеста проходит по улицам в сопровождении музыкантов и певцов. Один голландский ученый, живший в Маниле, сказал мне, что это напоминает греческие процессии: только во время первой свадьбы невеста закрывает лицо покрывалом в знак своей невинности. Когда же она вступает во второй, третий и четвертый брак, то идет с открытым лицом.
Так что мою невесту вели с открытым лицом — к большому моему удовольствию, потому что вокруг себя я только и слышал: «Счастливый Олифус, ну и плут этот Олифус, ох, этот негодник Олифус!»
Все остальное очень напоминало брачную церемонию в Сиаме. Когда жених с невестой договорятся, родители молодого человека преподносят родителям девушки семь ящиков бетеля; неделю спустя жених является сам и приносит еще четырнадцать ящиков; после чего он остается в доме тестя на месяц, чтобы разглядеть невесту и привыкнуть к ней; затем, в тот день, когда должна состояться свадьба, собираются родные и самые близкие друзья и складывают в мешок: кто — браслеты, кто — кольца, кто — деньги; один их них проходит семь кругов с зажженной свечой в руках, а остальные громко поздравляют молодых, желая им долгой жизни и отменного здоровья.
После этого устраивается пиршество, за которым следует легкий ужин на двоих и, наконец, завершение свадьбы.
Мы с Ванли обошлись без полной церемонии. Она показала мне шкатулку, заключающую в себе ее состояние; я показал ей свои денежные документы, подтвержденные подписью филиппинского корреспондента моего китайского капитана и оплачиваемые по предъявлению; каждый из нас завещал сорок тысяч франков последнему оставшемуся в живых; все это стоило семи и даже четырнадцати ящиков бетеля.
Что касается родственников, у нас их не было — ни у одной, ни у другого. Так что церемонии с мешком и браслетами, с зажженной свечой, семь раз обнесенной вокруг, а также крики радости и пожелания долгих лет жизни в превосходном здравии мы тоже опустили.
Остались лишь парадный обед и маленький интимный ужин.
Обед был великолепен, Ванли руководила всем; блюда были самые изысканные: мыши в меду, акула, отваренная с мокрицами, черви с касторовым маслом, ласточкины гнезда с толчеными крабами, бамбуковый салат; все это орошалось каншу — китайской водкой, которую стоявшие у нас за спиной слуги без конца наливали нам из огромных серебряных кофейников; пили за китайского императора, за голландского короля, за Английскую компанию, за наш счастливый союз, и каждый раз мы брали чашку двумя руками и делали «чин-чин», то есть качали головой вправо и влево, словно болванчики, а потом каждый показывал донышко чашки, чтобы все могли убедиться, что она пуста.
Во время обеда мне показалось, что прекрасная Ванли смотрит на меня с беспокойством и тихо переговаривается с соседями по столу. Два или три раза она обращалась ко мне и спрашивала нежнейшим голосом:
«Как вы себя чувствуете, друг мой?»
«Превосходно, — отвечал я, — превосходно».
Но, несмотря на эти заверения, она качала головой и вздыхала так, что я сам начал беспокоиться о своем здоровье и, выйдя из-за стола, посмотрелся в зеркало.
Мой вид меня успокоил: я сиял здоровьем и радостью.
И все же присутствующим я казался не таким благополучным, потому что двое или трое, перед тем как уйти, подошли ко мне с вопросом:
«Вы больны?»
И, несмотря на отрицательный ответ, на прощанье пожимали мне руку с печалью на лице.
Мне даже послышалось произнесенное вполголоса слово «холера»; но на мой вопрос, не заболел ли кто-то из общих знакомых, мне ответили, что нет, и я решил, что ослышался.
В то же время я искал мою молодую красавицу-жену; она подошла с тревогой в глазах. Я хотел было спросить ее о причине беспокойства; но она только взглянула на меня, отвернулась, чтобы смахнуть слезу и прошептала:
«Бедняжка!»
Я распрощался с гостями, спеша от них избавиться; мы потерлись носами, как требует обычай. Последним уходил корреспондент китайского капитана. Я особенно пылко потерся о его нос своим, ведь это он, как вы помните, был посредником в моей женитьбе; но, когда я с лукавой улыбкой показал ему на прекрасную Ванли, медленно шедшую к двери спальни, сделав знак, что собираюсь последовать за ней, он сказал:
«Лучше бы вы послали за врачом».
И, подняв глаза к небу, вышел.
Я ничего не понимал.
Но мне совершенно не хотелось разгадывать, что все это значит. Закрыв дверь, я поспешил в спальню.
Восхитительная Ванли уже сидела у стола, на котором накрыт был изысканный ужин, украшенный цветами и фруктами; она переливала из одного графина в другой красную жидкость.
Мне не доводилось видеть ничего более привлекательного, чем эта красная жидкость, похожая на растворенный рубин.
«Дорогая моя, — сказал я, войдя в комнату, — не можете ли вы объяснить мне, отчего это я, которому нечего больше и желать, внушаю всем такую жалость? Меня спрашивают, как я себя чувствую, спрашивают, не лучше ли мне, советуют послать за врачом; право же, я напоминаю себе того персонажа французской комедии — я видел ее в Амстердаме, — которого решили убедить в том, что у него лихорадка; ему столько раз это твердили, что он, в конце концов, поверил, распрощался со всеми и улегся в постель».
«Ах! — прошептала Ванли. — Если бы у вас была всего лишь лихорадка, я вылечила бы вас хиной».
«Как? Если бы у меня была всего лишь лихорадка? Но, уверяю вас, у меня нет лихорадки».
«Милый Олифус, — сказала Ванли. — Теперь, когда мы остались одни, вам уже не надо принуждать себя, скажите мне откровенно, что вы испытываете».
«Что я испытываю? Я испытываю самое жгучее желание сказать вам, что я вас люблю, более того —