Мы читали его в Порт-Сен-Мартен — получили шесть черных шаров и два белых.

Прочли в Амбигю-Комик, — оглушительный успех.

Это было тяжелым испытанием, не скажу, что для моей авторской гордости — я не принадлежал к театральной аристократии, — но для моих финансов. Чем дальше, тем больше мы с матушкой оказывались стесненными в средствах. Правда, я получил повышение по службе, и, вместо тысячи двухсот франков в год, у меня теперь было полторы тысячи; но в некоторых делах я оказался более умелым: в то время как мы втроем с трудом состряпали водевиль, я самостоятельно сотворил ребенка. Появление на свет Александра поглощало эту ежемесячную прибавку в двадцать пять франков, которой я обязан был доброте герцога Орлеанского. Конечно, я не пренебрегал и славой, которую должна была мне принести моя треть водевиля, но, должен признаться, мой карман ожидал первых доходов с этой трети с не меньшим нетерпением, чем мое чело — первых поцелуев славы.

Доходы автора от водевиля, исполняемого в Амбигю, — двенадцать франков за представление и еще шесть из вырученных от продажи билетов.

Билеты продавались за полцены, и каждый из нас за вечер получал по пять франков.

В счет этих будущих доходов я получил от Порше, превосходного человека, сделавшего для парижских драматургов гораздо больше, чем г-н Состен де Ларошфуко, или г-н Каве, или г-н Шарль Блан, — я получил от Порше пятьдесят франков в день, когда в доме не на что было купить еды для обеда.

Эта ссуда в пятьдесят франков была первыми деньгами, которые мне удалось заработать своим пером.

Те, что каждый месяц я получал из кассы господина герцога Орлеанского, я зарабатывал своим почерком.

Наконец великий день настал. Наш водевиль имел умеренный успех.

Умеренный успех в Амбигю в 1826 году — представляете ли вы, что это такое? И на мою долю пришлось сто пятьдесят франков!

Пьеса называлась «Охота и любовь».

Что касается нашего соавтора, его имя — Джеймс Руссо.

Какое странное совпадение! Спустя двадцать три года, и тоже в день успеха, мой сын Александр — тогда, в 1826, еще лежавший в колыбели, — ждал меня, чтобы сказать:

— Умер наш бедный Джеймс Руссо.

Бедный Джеймс Руссо, такой добрый, любящий, такой умный, чем была твоя жизнь все эти двадцать три года?

Я расскажу об этом.

Не находите ли вы, что века — и в этом они подобны людям — имеют безумную юность, солидный зрелый возраст и унылую старость? В самом деле, разве не безумной юностью было начало XVIII века с его Регентством, его герцогом Орлеанским, герцогиней Беррийской, г-жой де При, г-ном герцогом, г-жой де Шатору и Ришелье; зрелый, солидный возраст — тот, в котором расцвела слава маршала Саксонского, г-на де Ловендаля, де Шевера, выигравших битвы при Фонтенуа и Року; унылая старость, начавшаяся канадскими войнами, Парижским договором, королевской гангреной, захватившей все королевство, и закончившаяся убийствами в Аббатстве, эшафотами на площади Революции и оргиями времен Директории.

То же самое было с нашим XIX веком. Ватерлоо сделал

было его грустным, словно ребенка-сироту, но Реставрация — в сущности, неплохая мать, — вскоре вернула ему беспечность и безумства. К 1816 — 1826 годам относятся последние вспышки французского веселья, последние песни в духе Каво, эти песенки шансонье, не претендовавших на звание поэтов, — Армана Гуффе, Дезожье, Ружмона, Рошфора, Ромьё и Руссо.

К этому времени относится расцвет Потье, Брюне и Тьерселена. Тьерселен играл «На углу улицы», Брюне — «Жокрисс-хозяин и Жокрисс-слуга», Потье — «Я шучу».

Это в самом деле было время шуток; старое традиционное остроумие судейских писцов понемногу умирало на наших глазах — на глазах нынешних сорокалетних, — слабея с каждым вздохом, как чахнет изнуренный старик.

В то время еще обедали, еще были рестораторы-артисты, всерьез беседовавшие о кулинарии с господами Брийа-Савареном и Гримо де Ла Реньером, как г-н де Конде беседовал с Вателем. Они были шеф-поварами у Камбасереса и д'Эгрефёя; их звали Борель и Бовилье.

Сегодня в ресторанах едят, но не обедают.

А тогда не только обедали, но еще и ужинали, и эта традиция прошлого века понемногу угасала в нашем. Кто может сказать, что утратил французский дух, отказавшись от этого приятного застолья при свечах, в поэтический час, когда отступают все призраки дня — все заботы, тревоги, все дела.

Ромьё, Руссо и Анри Монье к ужину относились серьезно; они были молоды и чаще обладали большим аппетитом, чем толстым кошельком, вели бродячую жизнь не то цыган, не то студентов, им ни к чему были прославленные роскошью кухни имена на вывесках ресторанов. Нет, они довольствовались первым попавшимся кабаком, заказывали паштет, котлету, матлот, запивая их пуи вместо шампанского и божанси вместо шамбертена. Они распевали «Беседку откровений», «Чем больше свихнувшихся, тем веселее», «Хорошо, когда нет ни единого су», а в два часа ночи, разогретые вином, разгоряченные песнями и смехом, выходили на улицу и начинались шутки.

Эти шутки дошли до следующего за нами поколения лишь в виде легенд: существует легенда о фонарике, история двух уродов, предание о привратнике, у которого попросили его волосы; прибавьте к этому кошек, привязанных к звонкам, разбитые фонари, натянутые веревки — почти всегда эти ночные развлечения заканчивались для шутников у комиссара того квартала, в котором они совершали свои подвиги.

Комиссары тогда были людьми понимающими, они и сами в свое время шутили. Часто единственным наказанием за эти постоянные нарушения предписаний городской полиции служил вполне отеческий выговор; у каждого был свой комиссар, к которому он предпочитал быть отведенным.

Руссо выбрал себе комиссара квартала Одеон. Шесть раз на одной неделе, шесть раз с понедельника до субботы, то есть каждую ночь, являлся он к этому славному человеку, которому надоело в конце концов, что один и тот же нарушитель порядка будит его в один и тот же час, и на шестой раз он сделал вид, что сердится.

Руссо выслушал выговор с глубоким смирением и весьма сокрушенным видом. Когда полицейский чиновник закончил, он сказал:

— Вы правы, господин комиссар. Завтра я попрошу отвести меня к кому-нибудь другому. Должны же вы отдохнуть хотя бы в воскресенье.

Эта веселая жизнь продолжалась, пока длилась Реставрация. Хорошее было время для тех, кто обладал остроумием, а у Руссо его было столько (особенно за десертом), что он был знаком всем, хоть и не написал ничего, кроме водевиля «Охота и любовь». Все прелестные статьи, появлявшиеся в «Фигаро», в «Пандоре», в «Розовой газете», гонорарами за которые оплачивались эти обеды и ужины, не были подписаны никем: их сочиняли вместе, как вместе проедали.

Июльская революция взорвалась, словно бомба, посреди стаи певчих птиц: одни ударились в политику, другие занялись делами, иных поглотило искусство.

Ромьё сделался супрефектом, Монье стал актером, Руссо остался один.

Ужины прекратились.

Существует даже двустишие, удостоверяющее, что именно отсутствие Ромьё было причиной прекращения ужинов, поскольку с его возвращением в Париж после четырех лет вынужденного пребывания в провинции эта традиция возродилась.

Вот двустишие, которое подтверждает наши слова:

Пока в Мономотапе был Ромьё, Париж не ужинал; теперь берет свое.

Ромьё вернулся с репутацией превосходного супрефекта. Рассказывали, правда, как он дал урок детям, которым не удавалось разбить фонарь. Существовало также фаблио о часах и часовщике. Но все это служит доказательством одного положения, до сих пор остававшегося недоказанным: можно быть бесконечно остроумным человеком и при этом стать отличным супрефектом.

Ромьё доказал это так убедительно, что его назначили префектом.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату