единого пенни! — в ярости воскликнула Скарлетт. — Вы должны бы понимать Эшли и сочувствовать ему!
— Я и понимаю его, — сказал Ретт, — но будь я проклят, если я ему сочувствую. После окончания войны Эшли обладал куда большими возможностями, чем я, когда меня вышвырнули из дома. По крайней мере, у него были друзья, которые приютили его, тогда как я был Исмаилом.[28] Ну, а чего Эшли достиг?
— Да как вы можете равнять его с собой, вы — самонадеянный, надутый… Нет, он, слава богу, не такой! Он не станет, как вы, пачкать руки, наживаясь вместе с янки, «саквояжниками» и подлипалами. Он человек, уважающий себя, совестливый!
— Но не настолько уважающий себя и не настолько совестливый, чтобы отказаться от помощи и денег женщины.
— А что же ему было еще делать?
— Я, что ли, должен за него решать? Я знаю лишь то, что делал сам, когда меня выкинули из дома, и что делаю сейчас. И знаю то, что делали другие. В крушении системы жизни мы увидели приоткрывшиеся для нас возможности и предельно использовали их — одни честно, другие — не очень, да и сейчас продолжаем их использовать. А Эшли и ему подобные, имея те же возможности, никак ими не пользуются. Они люди недостаточно ловкие, Скарлетт, а только ловкие заслуживают того, чтобы жить.
Она почти не слушала его, ибо вдруг отчетливо вспомнила то, что ускользало от нее и не давало покоя с той минуты, как Ретт заговорил про Эшли. Ей вспомнился холодный ветер во фруктовом саду Тары и Эшли, стоявший возле груды кольев, глядя куда-то вдаль, мимо нее. Что он тогда сказал — что? Произнес какое-то чудное иностранное слово, звучавшее как ругательство, и что-то толковал про конец света. Она не поняла его тогда, но сейчас вдруг наступило прозрение, а вместе с ним — усталость и боль.
— Вот и Эшли сказал тогда…
— Да?
— Однажды в Таре он сказал что-то насчет… про какие-то сумерки богов, и про конец света, и еще всякие глупости.
— А-а, Gotterdammerung! — Глаза Ретта смотрели остро, заинтересованно. — А что еще он сказал?
— О, я точно не помню. Я не слишком в это вникала. Но… да, конечно… что-то про то, что сильные удерживаются в седле, а слабых жизнь сбрасывает на землю.
— Ах, значит, он понимает. Тогда ему тяжело приходится. Большинство ведь этого не осознает и так никогда и не осознает. Они всю жизнь будут удивляться, куда ушла прелесть жизни. И будут страдать в горделивом молчании и неведении. А он понимает. Он знает, что сброшен на землю.
— Ах, ничего подобного! Никогда этого не будет, пока я дышу.
Ретт невозмутимо посмотрел на нее, смуглое лицо его было бесстрастно.
— Скарлетт, как вам удалось добиться его согласия переехать в Атланту и взяться за управление лесопилкой? Он очень сопротивлялся?
Перед мысленным взором Скарлетт на мгновение возникла сцена с Эшли после похорон Джералда, но она тут же выкинула это из головы.
— Конечно, нет, — возмущенно ответила она. — Когда я объяснила, что мне нужна его помощь, потому что я не доверяю этому мошеннику управляющему, а Фрэнк слишком занят, чтобы мне помогать, да к тому же я ведь была… ну, словом, я ждала Эллу-Лорину… Словом, он был только рад помочь мне.
— Вот как мило можно использовать свое материнство! Что ж, теперь бедняга — ваш с потрохами и прикован к вам словом чести так же крепко, как ваши каторжники своими цепями. И надеюсь, вам обоим это доставляет удовольствие. Но, как я уже сказал в начале нашего разговора, от меня вы больше не получите ни цента на ваши мелкие, неблаговидные затеи, дорогая моя двурушница.
Скарлетт вся кипела от злости и одновременно — досады. Она ведь уже рассчитывала на то, что возьмет у Ретта взаймы еще денег, купит в городе участок и построит там лесной склад.
— Как-нибудь обойдусь без ваших денег, — выкрикнула она. — Лесопилка Джонни Гэллегера с тех пор, как я перестала нанимать вольных негров, приносит мне деньги — и немалые, а потом я получаю проценты с денег, которые даю под заклад, да и черномазые оставляют в нашей лавке немало живых денег.
— Да, все так, как я слышал. Здорово вы умеете выкачивать монету из людей беспомощных и несведущих — из вдов и сирот! Но если уж вы залезаете в чужой карман, Скарлетт, то почему к бедным и слабым, а не к богатым и сильным? Со времен Робин Гуда и по наши дни потрошить богачей считается высокоморальным.
— А потому, — отрезала Скарлетт, — что куда легче и безопаснее залезать, как вы изволите выражаться, в карман к беднякам.
Ретт весь так и затрясся от беззвучного смеха.
— А вы, оказывается, отменная мерзавка, Скарлетт!
Мерзавка! Как ни странно, это слово больно укололо ее. Никакая она не мерзавка, пылко сказала себе Скарлетт. Во всяком случае, ей вовсе не хотелось такою слыть. Ей хотелось быть настоящей леди. На секунду мысли ее вернулись назад, к тем годам, когда еще была жива Эллин, и она увидела свою мать — стремительно прошуршали юбки, пахнуло духами; она была вечно в движении, эта хрупкая женщина, непрестанно трудившаяся для других, предмет всеобщей любви, уважения и преклонения. И внезапно Скарлетт стала сама себе противна.
— Если вы хотите довести меня до белого каления, — устало сказала она, — то зря стараетесь. Я знаю, я не такая… совестливая, какой следовало бы мне быть. И не такая добрая и милая, как меня учили. Тут уж ничего не поделаешь, Ретт. Честное слово, ничего. Как я могу вести себя иначе? Что стало бы со мной, с Уэйдом, с Тарой, со всеми нами, будь я… кроткой тихоней, когда тот янки явился в Тару? Мне бы следовало быть… Нет, даже думать об этом не хочу. А когда Джонас Уилкерсон задумал отобрать у меня родной дом, вы только представьте себе, что было бы, будь я… доброй и совестливой! Где были бы все мы теперь? А если б я была милой простушкой и не наседала на Фрэнка по поводу долгов, мы бы… ну, да ладно… Может, я и мерзавка, но я не буду всю жизнь мерзавкой, Ретт. А эти годы — что еще мне оставалось делать, да что еще остается делать и сейчас? Разве могла я вести себя иначе? У меня было такое чувство, будто я пытаюсь грести в тяжело нагруженной лодке, а на море — буря. Мне так трудно было держаться на поверхности, что не могла я думать о всякой ерунде, о том, без чего легко можно обойтись, — как, скажем, без хороших манер, или… ну, словом, без всякого такого. Слишком я боялась, что лодка моя затонет, и потому выкинула за борт все, что не имело для меня особой цены.
— Гордость, и честь, и правдивость, и целомудрие, и милосердие, — хмуро перечислил он. — Вы правы, Скарлетт. Все это перестает иметь цену, когда лодка идет ко дну. Но посмотрите вокруг на своих друзей. Они либо благополучно пристают к берегу со всем этим грузом, либо, подняв все флаги, идут ко дну.
— Они идиоты, — отрезала Скарлетт. — Всему свое время. Когда у меня будет достаточно денег, я тоже буду со всеми милой. Такая буду скромненькая — воды не замучу. Тогда я смогу быть такой.
— Сможете… но не станете. Трудно спасти выброшенный за борт груз: да если его и удастся вытащить, все равно он уже безнадежно подмочен. И боюсь, что когда вы сочтете возможным втянуть обратно в лодку честь, целомудрие и милосердие, которые вышвырнули за борт, вы обнаружите, что они претерпели в воде существенные изменения, причем отнюдь не к лучшему…
Он вдруг поднялся и взял шляпу.
— Вы уходите?
— Да. Разве вы не рады? Хочу дать вам возможность побыть наедине с остатками вашей совести.
Он на секунду приостановился, посмотрел на малышку, протянул ей палец, и та мгновенно ухватилась за него ручонкой.
— Фрэнк, надо полагать, лопается от гордости?
— О, конечно.
— И надо полагать, уже строит планы на будущее для этого младенца?
— Вы же знаете, до чего мужчины становятся глупы, когда речь заходит об их детях.