тебя — свои, а это, парень, проблема твоя».
Мне всегда казалось, что я интуитивно догадаюсь, на каком из участков, обозначенных словами «ИЗВЕСТНЫЙ БОГУ», лежит Адриан. Сияющая надпись, или кивающая сорока, или просто музыкальная уверенность — что-нибудь да приведет меня к нужному месту. Полнейшая чушь, разумеется. Надгробья бесчисленные, однообразные и выстроены как на парад. По периметру наступают спиралевидные заросли куманики. Воздух такой спертый, словно небо хочет нас запечатать. Вдоль проходов и рядов я искал могилы тех, чьи фамилии начинаются на «Ф». Адриан, скорее всего, погиб, но ведь никогда не знаешь наверняка. Военное ведомство допускает ошибки: вот эта жертва войны реальна, а вон та — результат деятельности клерков. В данном случае никто из Фробишеров на этом участке Фландрии не покоился. Ближайшим был «Фроумс, Б. У., рядовой, 2389, 18-я (Восточная) дивизия»,[226] так что я возложил белые розы И. на его надгробье. Кто может сказать? Может быть, однажды вечером изнеможенный Фроумс попросил у Адриана прикурить, или они вместе съеживались под бомбежкой, или пользовались одним лезвием. Да, я сентиментальный болван и знаю об этом.
Встречаются шуты вроде Орфорда из твоего колледжа: изображают сожаление о том, что война кончилась, прежде чем они смогли проявить свою доблесть. Другие — на ум сразу приходит Фиггис — сознаются, что чувствуют облегчение, ведь они не достигли призывного возраста до 1918 года, но и некоторый стыд за это самое чувство. Я часто докучал тебе рассказами о том, как рос в тени своего легендарного брата, — каждый выговор начинался со слов «Адриан никогда не позволял себе…» или «Если бы твой брат сейчас был здесь, он…» Возненавидел само звучание этого имени. Перед моим насильственным исторжением из семейства Фробишеров я только одно и слышал: «Ты позоришь память Адриана!» Никогда в жизни не прощу этого своим родителям. Помню последние его проводы — это было моросящим осенним днем в Одли-Энде. Адриан в военной форме, папик его обнимает. Дни знамен и криков «ура» давно миновали — позже я слышал, что военная полиция, чтобы предотвратить массовое дезертирство, сопровождала призывников до Дюнкерка. Всех этих Адрианов, стиснутых ныне, как сардины, на кладбищах по всей Восточной Франции, Западной Бельгии, в других местах. Мы сняли колоду карт, именуемую историческим контекстом, — и нашему поколению, Сиксмит, выпали десятки, валеты и короли. Поколению Адриана — тройки, четверки и пятерки. Вот и все.
Разумеется, «вот и все» — это еще не все. Письма Адриана неумолимо преследовали мой слух. Можно закрыть глаза, но не уши. Потрескивание вшей в складках одежды; топотание крыс; хруст костей, перебиваемых пулями; гром разрывов вдали и молнии разрывов вблизи; стук камней по жестяным шлемам; летнее жужжание мух над ничейной землей. Более поздние разговоры добавили ржание лошадей; хруст замерзшей грязи; рев аэропланов и танков, буксующих в полных грязи колдобинах; крики тех, кто подвергся ампутации и приходит в себя после эфира; отрыжка огнеметов; хлюпанье штыков, вонзающихся в шеи. Европейская музыка, прерываемая долгими паузами, звучит по-дикарски страстно.
Как бы мне хотелось узнать, любил ли мой брат, как я, парней в той же мере, что и девушек, или этот порок свойствен лишь мне. А может, он умер девственником? Подумай об этих солдатах, лежащих вместе, скорчившихся, живых; холодных, мертвых… Привел в порядок надгробие Б. У. Фроумса и пошел обратно к воротам. Что ж, моя миссия была обречена на провал. Смотритель возился с бечевкой и ничего не сказал. Морти Дондт приехал за мной точно в назначенный час, и мы устремились обратно к цивилизации (ха-ха!). Мы ехали по местности, именуемой Пулкапелле или что-то вроде, по вязовой аллее, длившейся милю за милей. Дондт выбрал эту прямую дорогу, чтобы разогнать «бугатти» до максимальной скорости. Отдельные вязы сливались в единое дерево, повторяющееся до бесконечности, словно вертящийся волчок. Стрелка покачивалась у наивысшей отметки, как вдруг некая фигура, похожая на бегущую сумасшедшую, вынырнула прямо перед нами — ударилась о ветровое стекло и пронеслась, переворачиваясь, над нашими головами. Сердце, доложу я тебе, подпрыгнуло так, словно им выстрелили из пушки! Дондт стал тормозить, дорога откинула нас в одну сторону, оттолкнула в другую, шины визжали и опаляли воздух запахом горящей резины. Наша бесконечность закончилась. Мои зубы глубоко впились в язык. Если бы тормоза не заклинило так, чтобы «бугатти» мог продолжать свой путь по дороге, мы завершили бы свой день — если не свои жизни, — распластавшись о вяз. Машина, проскрежетав, остановилась. Мы с Дондтом выпрыгнули и побежали обратно — чтобы увидеть чудовищного фазана, хлопающего сломанными крыльями. Дондт выдал замысловатое ругательство на санскрите, не знаю, и выдохнул ха! от облегчения, что не убил никого из людей, но возглас выражал также и смятение, ибо кого-то он все же убил. Потеряв дар речи, я промокал кровоточащий язык платком. Предложил избавить несчастную птицу от страданий. Дондт ответил пословицей, идиотизм которой, возможно, был преднамеренным: «К заказам сверх меню соус не подается». Он пошел обратно, чтобы попытаться уговорить «бугатти» воскреснуть. Не сумел понять, что он имел в виду, но подошел к фазану, отчего тот еще отчаянней захлопал крыльями. Его похожие на медальоны нагрудные перья были в крови и фекалиях. Он плакал, Сиксмит, в точности как двухдневный младенец. Пожалел, что у меня не было при себе ружья. Возле обочины валялся камень величиной с мой кулак. Взял его и размозжил фазану голову. Неприятно — совсем не то, что стрелять в птицу, совсем не то.
Листьями щавеля, росшего у обочины, как мог, вытер с себя его кровь. Дондт завел машину, я в нее впрыгнул, и мы поехали к ближайшей деревне. Безымянное местечко, насколько я мог понять, но там имелось жалкое кафе (с примыкающими к нему гаражом и похоронной конторой), которое делили между собой кучка молчаливых местных жителей и множество мух, мотавшихся по воздуху, как одурманенные ангелы смерти. Резкое торможение нарушило центровку передней оси, так что М. Д. остановился здесь, чтобы ее выправили. Мы уселись на открытом воздухе, на краю «площади», а в действительности — лужи грязи, мощенной булыжником; в центре красовался постамент, исконный обитатель которого давно был переплавлен на пули. Несколько грязных ребятишек на той стороне площади гонялись за единственной жирной курицей — та возьми и взлети на постамент. Дети стали бросать в нее камни. Где, интересно, ее хозяин? Спросил у бармена, кто прежде стоял на постаменте. Тот не знал, он родился на юге. Я попросил заменить выданный мне грязный стакан. Бармен обиделся и стал не так разговорчив.
М. Д. спросил меня о том часе, что я провел на кладбище в Цоннебеке. Толком не ответил. Перед глазами у меня все вспыхивал искалеченный, окровавленный фазан. Спросил у М. Д., что он делал во время войны.
— О, занимался бизнесом, знаете ли.
— В Брюгге? — спросил я удивленно, не в силах вообразить себе бельгийского торговца бриллиантами, преуспевающего под пятой кайзеровских оккупантов.
— Боже мой, нет, конечно, — ответил М. Д. — В Йоханнесбурге. Мы женой на время выехали из страны.
Отдал должное его прозорливости. Он скромно пояснил:
— Войны не разражаются без предупреждения. Они начинаются с небольшого зарева над горизонтом. Войны приближаются. Мудрый человек следит за дымом и готов покинуть окрестности, точно как Эйрс и Иокаста. Меня тревожит следующая война, она будет такой большой, что затронет все приличные рестораны.
Он так уверен, что приближается новая война?
— Новая война приближается всегда, Роберт. Этот пожар никогда не тушат как следует. Что служит искрой для войн? Желание властвовать, становой хребет человеческой натуры. Угроза насилия, боязнь насилия или насилие как таковое суть инструменты этого ужасного желания. Желание властвовать можно видеть в спальнях, на кухнях, на фабриках, в политических партиях и внутри государств. Прислушайся к этому и запомни. Национальное государство — это всего лишь человеческая натура, раздутая до чудовищных пропорций. Из чего следует, что нации суть общности, чьи законы писаны насилием. Так было всегда, и так пребудет впредь. Война, Роберт, — это один из двух вечных спутников человечества.
Что же, спросил я, является другим?
— Бриллианты.
Через площадь пробежал мясник в запятнанном кровью фартуке, и дети бросились врассыпную. Теперь перед ним встала проблема: как приманить курицу, чтобы она покинула постамент.
А Лига Наций? Есть ведь у наций другие законы, кроме боевых действий? Как насчет дипломатии?
— А, дипломатия, — сказал М. Д., явно оседлав любимого конька. — Она подтирает то, что расплещет война; узаконивает ее итоги; дает сильному государству навязывать свою волю тем, кто слабее,