слушать эхо ее детских шагов, или эхо шагов своего отца, таких энергичных и уверенных, и шагов своего дорогого мужа. И как сладостно было ей различать в разноголосом эхо знакомые отзвуки мирной домашней жизни, которой она управляла так искусно, с такой мудрой бережливостью и любовью, что вряд ли у тех, кто может позволить себе швырять деньгами, чувствовалось в доме такое изобилие и достаток. А как радовалась она, когда все кругом вторило увереньям отца, что с тех пор, как она вышла замуж, он еще сильнее, чем прежде (если только это возможно), чувствует ее нежную заботу, или когда муж удивлялся, что она так незаметно справляется со всеми своими хлопотами и обязанностями и еще находит время помогать ему.
— Каким волшебным секретом владеешь ты, мое солнышко, — спрашивал он, — ведь все мы только тобой и живем, и каждому из нас кажется, что ты всю себя отдаешь ему, и не видно, чтобы ты когда-нибудь суетилась, что у тебя по горло хлопот или ты не успеваешь с чем-нибудь справиться?
Но эхо доносило до них и другие звуки — далекие раскаты грома глухо отдавались в тупике. И незадолго до шестой годовщины со дня рождения маленькой Люси зловещий гул докатился до тихого дома — во Франции разразилась страшная буря, и море, бушуя, вышло из берегов.
Летом тысяча семьсот восемьдесят девятого года, как-то вечером, в половине июля, мистер Лорри, задержавшись допоздна в банке, пришел к ним и, увидев, что Люси с мужем сидят в темноте у окна, уселся рядом с ними. Вечер был душный, жаркий, собиралась гроза, и они вспомнили тот воскресный вечер, когда они вот так же сидели в темноте у окна и смотрели на вспышки молний.
— Я уж думал, что мне придется заночевать у Теллсона, — сказал мистер Лорри, сдвигая на затылок свой паричок, — столько на нас сегодня дел навалилось, что мы просто с ног сбились. В Париже что-то неспокойно, нас прямо завалили вкладами наши тамошние клиенты, один за другим — все спешат перевести нам свои капиталы. У многих это просто до умопомешательства доходит — все, что ни есть, переводят в Англию.
— Плохой признак, — заметил Дарней.
— Плохой признак, говорите вы, дорогой Дарней? Да, но ведь мы-то не знаем, чем все это вызвано. Очень уж бестолковый народ эти наши клиенты. А у нас в банке все служащие в преклонных летах, нельзя же в самом деле такую горячку пороть и столько хлопот создавать, если нет к тому уважительных причин.
— Но ведь вы не можете не знать, — возразил Дарней. — Гроза надвигается, небо обложено тучами.
— Да знаю, конечно, — согласился мистер Лорри, стараясь уверить себя, что он просто раздражен и брюзжит, — но после сегодняшнего сумасшедшего дня я не могу не брюзжать. Где Манетт?
— Вот он, — сказал доктор, входя в комнату.
— Очень рад, что вы дома; от этой сегодняшней горячки и всяких зловещих предсказаний, которых я наслушался за день, мне что-то не по себе, хотя для этого нет никакой причины. Надеюсь, вы никуда не уходите?
— Нет. Хотите, сыграем в триктрак?
— Сказать по правде, кажется, не хочу; мне сегодня не под силу сражаться с вами. А чай еще не убран, Люси, поднос здесь? Я что-то ничего не вижу.
— Конечно, все здесь, нарочно оставили для вас.
— Спасибо, дорогая! А малютка уже в постельке?
— Спит сладким сном.
— Вот и хорошо: все дома, целы и невредимы! И, слава богу, казалось бы, иначе и быть не должно. Но я за сегодняшний день так издергался, годы-то уж не те, стар стал! Это мне чай? Спасибо, дорогая. Ну, а теперь сядьте, побудьте с нами. Давайте посидим спокойно, послушаем эхо, помните, вы нам рассказывали, у вас ведь насчет него целая теория?
— Ну какая там теория, просто фантазия.
— Ну пусть фантазия, моя душенька, — сказал мистер Лорри, поглаживая ее по руке. — А правда, как громко звучат сегодня шаги, и часто, со всех сторон? Нет, вы только послушайте!
Маленькая семья, собравшись в тесный кружок, мирно посиживает у неосвещенного окна в тихом тупичке в Лондоне, а далеко, в Сент-Антуанском предместье неистово, исступленно, яростно мятутся остервенелые шаги, — стоит им только раз оставить за собой кровавый след, как эти следы пойдут множиться, и горе тому, в чью жизнь ворвутся эти шаги.
Утром в тот день весь жалкий сброд, вся рвань, населяющая Сент-Антуанское предместье, высыпала на улицу — над морем голов серой бурлящей толпы вспыхивали, сверкая на солнце, стальные лезвия ножей, острия пик. Страшный рев вырывался из глотки Сент-Антуанского предместья, и целый лес обнаженных рук, словно голые сучья деревьев, мечущихся на зимнем ветру, колыхался в воздухе; пальцы судорожно хватали любое оружие, любой предмет, заменяющий оружие, все, что им ни швыряли откуда-то из подвалов, откуда, — они и сами не знали.
Кто раздавал это оружие, где его раздобыли, как оно сюда попало и как это так получилось, что оно сейчас само летело к ним в руки, со свистом рассекая воздух, вспыхивая, как молния, над головами, — этого никто в толпе не мог сказать. Но вот же оно налицо, это оружие — мушкеты, порох, пули, железные ломы, дубины, ножи, топоры, вилы, все, что может служить оружием тому, кто доведен до отчаяния, и кто, не помня себя от ярости, хватается за что попало. Те, кому ничего не удалось заполучить, выламывают голыми руками камни и кирпичи из стен. Все Сент-Антуанское предместье сегодня охвачено смятеньем, сердца пылают, кровь клокочет в жилах. Эта несчастная голытьба не дорожит жизнью, каждый из них сейчас рвется пожертвовать собой.
Как в бурлящем водовороте вода стремится в образующуюся в центре воронку, так и здесь все кипенье происходит вокруг винного погребка Дефаржа, и каждая капля в этом кипящем котле как будто стремится попасть туда в центр, где сам Дефарж, почерневший от пота и пороха, отдает приказы, раздает оружие, отпихивает одних, вытаскивает из толпы других, отбирает оружие у одного, бросает другому и, сдерживая напирающую на него людскую массу, орудует в самой ее гуще.
— Держись поближе ко мне, Жак Третий! — кричал Дефарж. — А вы, Жак Первый и Жак Второй, разделитесь и станьте во главе отрядов, ведите за собой как можно больше этих патриотов! Где моя жена?
— Я здесь! — невозмутимо, как всегда, отозвалась мадам, отложившая на этот раз свое вязанье. Правая ее рука вместо вязальной спицы решительно сжимала топор, а за поясом торчал пистолет и громадный отточенный нож-резак.
— Ты куда сейчас двинешься, жена?
— Сейчас с тобой, — отвечала мадам, — а потом отделюсь и поведу женщин.
— Идем все! — громовым голосом крикнул Дефарж. — Патриоты, друзья, приготовьтесь! Вперед! На Бастилию![42]
Грозным ревом, который, казалось, исторгла из себя, содрогнувшись, сама Франция, прокатилось это ненавистное слово, и море людское разверзло свои пучины и хлынуло, затопляя город, швыряя волну за волной туда, к Бастилии. Гудит набат, бьют тревогу барабаны, а волны, бушуя, колотятся о каменные стены — море кидается на приступ.
Глубокие рвы, двойной подъемный мост, толстые каменные стены, восемь массивных башен, пушечная и мушкетная пальба, огонь, дым. И за этим дымом и огнем, в самой гуще огня и дыма, виноторговец Дефарж, которого волны людские прибили к пушке, орудует за канонира, и вот уже два страшных часа стойко держится мужественный солдат Дефарж.
Глубокий ров, подъемный мост, толстые каменные стены, восемь массивных башен, пушечная, мушкетная пальба, огонь, дым. Один подъемный мост уже взяли!
— Налегай, товарищи! Налегай, Жак Первый, Жак Второй, Жак Пятисотый, Тысячный, Двухтысячный, Жак Двадцатипятитысячный, ради всего святого или ради самого дьявола — как кому больше нравится — налегайте!
Так взывал виноторговец Дефарж, продолжая орудовать у своей пушки, которая уже давно накалилась от непрерывной пальбы.
— Ко мне, женщины! — кричала его жена. — Мы с вами можем убивать не хуже мужчин, только бы войти в крепость!