времени уже переменились, и я доволен).

Теперь вопрос заключается вовсе не в том, 'дает ли мистер Хьюм два пенса' за то, что его чувства приятны мне или нет, но скорее в том – оправдано ли фактами то, что он писал Олькотту, то есть что я совершенно неправильно понял его действительные чувства. Я говорю: факты не оправдали его. Как он не может помешать мне быть 'недовольным', так и я не могу беспокоиться о том, чтобы он испытывал другие чувства вместо тех, которые он теперь испытывает, а именно, что он, 'не дает и двух пенсов за то, что его чувства мне приятны или нет'. Все это ребячество. Тот, кто желает приносить пользу человечеству и считает себя способным распознавать характеры других людей, должен прежде всего научиться познавать самого себя, оценивать собственный характер по достоинству. А этому, осмелюсь сказать, он никогда еще не учился. И ему также следует учиться распознавать, в каких особенных случаях результаты могут, в свою очередь, стать важными и первичными причинами. Если бы он ненавидел ее наиболее лютой ненавистью, он не мог бы причинить ее нелепо чувствительным нервам более мук, чем он причинил ей, пока 'все еще любил эту старую милую женщину'. Он так поступал с теми, кого более всех любил, и бессознательно для самого себя будет так поступать не раз впоследствии. И все же его первый импульс всегда будет отрицать это, ибо он совсем не дает себе отчета о том факте, что чрезвычайная доброта его сердца в таких случаях ослепляется и парализуется другим чувством, которое, если ему на него указать, он также будет отрицать. Не смущаясь его эпитетом 'гусь и Дон Кихот', верный своему обещанию, данному моему благословенному Брату, я скажу ему об этом, нравится ему или нет, ибо теперь, когда он открыто высказал свои чувства, мы должны или понять друг друга или порвать. Это не есть 'полузавуалированная угроза', как он выражается, ибо – 'что лай собаки, то угроза человека' – она ничего не значит. Я говорю, что если он не понимает, до чего неприменимы к нам стандарты, по которым он привык судить обитателей Запада его собственного общества, то было бы просто потерей времени для меня и К. Х. учить его, а для него – учиться. Мы никогда не рассматриваем дружеское предупреждение как 'угрозу' и не испытываем раздражения, когда нам его дают. Он говорит, что лично ему совершенно безразлично, 'порвут ли с ним Братья завтра или нет'; тогда тем больше причин, чтобы мы пришли к пониманию. Мистер Хьюм гордится мыслью, что у него никогда не было 'духа благоговения' к чему-либо, кроме его собственных абстрактных идеалов. Мы об этом прекрасно осведомлены. Также невозможно ему иметь благоговение к кому-либо или к чему-либо, потому что все благоговение, на которое он способен, сосредоточено на нем самом. Это является фактом и причиной всех неприятностей его жизни. Если его многочисленные официальные 'друзья' и его собственная семья считают всему виной тщеславие, они все ошибаются и говорят глупости. Он слишком интеллектуален, чтобы быть тщеславным, он просто и бессознательно для него самого является воплощением гордости. Он даже не благоговел перед своим Богом, если бы этот Бог не был бы его собственным созданием, его собственного производства. Вот почему он не может примириться с какой-либо из уже установленных доктрин, ни подчиниться когда-либо философии, которая не придет во всеоружии, подобно греческой Минерве или Сарасвати, из собственных его, ее отца, мозгов. Это может пролить свет на тот факт, почему я отказывался в течение короткого периода моего наставничества давать ему что-либо, кроме половин проблем, намеков и загадок, чтобы он сам их разрешал. Ибо только тогда он поверит, когда его собственная незаурядная способность схватить суть вещей ясно покажет ему, что это так должно быть, раз оно совпадает с тем, что он считает математически правильным. Если он обвиняет, и притом так несправедливо, К. Х., к которому он действительно питает привязанность, в чувстве обидчивости, в недостатке уважения к нему, то это потому, что он построил представление о моем Брате по своему собственному образу. Мистер Хьюм обвиняет нас в преподавании ему сверху вниз. Если бы он только знал, что в наших глазах честный чистильщик сапог равноценен честному королю, а безнравственный подметальщик гораздо выше и заслуживает прощения более, чем безнравственный император, он бы никогда не пришел к такому ложному выводу. Мистер Хьюм жалуется (тысячу извинений, 'смеется' будет правильный термин), что мы проявляем желание сесть на него. Я отваживаюсь самым почтительнейшим образом заявить, что это сущая переверзия, перевернутость, искажение. Это мистер Хьюм, который (опять бессознательно, лишь уступая привычке всей жизни) пытался осуществить невообразимую позу с моим Братом в каждом письме, которое он писал Кут Хуми. И когда некоторые выражения, обозначающие неистовое самоодобрение и самонадеянность, достигающие вершины человеческой; гордости, были замечаю и мягко опровергнуты моим Братом, мистер Хьюм тотчас придал им другое значение и, обвиняя К. Х. в неправильном их понимании, стал про себя называть его надменным и 'обидчивым'. Разве я этим обвиняю его в нечестности, несправедливости или еще хуже? Отнюдь, нет. Более честный, искренний и добрый человек никогда не дышал на Гималаи. Я знаю такие его деяния, о которых ни его собственная семья, ни жена совершенно ничего не знают, насколько они благородны, добры и велики, что его собственная гордость оказалась настолько слепа, что не могла их оценить полностью, и поэтому, что бы он ни делал и ни сказал, не может уменьшить моего уважения к нему. Но, несмотря на все это, я вынужден сказать ему правду. И тогда, как та сторона его характера вызывает все мое восхищение, гордость его никогда не заслужит моего одобрения, за которое мистер Хьюм еще раз не даст и двух пенсов, но это действительно мало значит. Будучи наиболее искренним и откровенным человеком в Индии, мистер Хьюм не в состоянии выносить противоречие, и, будь та особа Дэва или смертный, он не может оценить или даже допустить без протеста то самое качество искренности ни в ком другом, кроме себя. Также его нельзя заставить признать, что кто-нибудь на свете может что-либо знать лучше, чем он, после того, как составил свое мнение по данному предмету. 'Они не приступят к совместной работе так, как это мне кажется лучше', – он жалуется на нас в своем письме Олькотту, и эта фраза дает нам ключ ко всему его характеру. Она позволяет не проникнуть в работу его внутренних чувств. Имея право, он думает рассматривать себя игнорированным и обиженным вследствие такого 'неблагородного', 'эгоистического' отказа работать под его руководством, он в глубине своего сердца не может иначе думать о себе, как о всепрощающем великодушном человеке, который вместо возмущения по поводу нашего отказа 'согласен продолжать работу так, как им (нам) хочется'. И это наше неуважение к его мнению не может быть приятно ему, и, таким образом, чувство этой великой обиды растет и становится пропорциональным величине нашей 'эгоистичности' и 'обидчивости'. Отсюда его разочарование и искренняя боль, найдя Ложу и всех нас не на высоте его идеала. Он смеется о том, что я защищаю Е. П. Б. и, уступая чувству, его недостойному, по несчастью забывает, что у него самого как раз такой характер, что оправдывает друзей и врагов, когда те называют его 'покровителем бедных' и тому подобными именами, и что его враги, среди других, никогда не пропускают случая прилагать к нему такие эпитеты; и все же далеко от того, чтобы пасть на него позором, это рыцарское чувство, которое всегда побуждало его стать на защиту слабых и угнетенных и исправлять зло, наделанное его коллегами – как в последнем примере скандала в муниципалитете Симлы – это облачает его в одеяние немеркнущей славы, сотканное из благодарности и любви людей, которых он так бесстрашно защищает. Вы оба находитесь под странным впечатлением, что мы можем и даже заботимся о том, что может быть сказано о нас. Образумьте ваши мысли и вспомните, что первое требование даже для простого факира, – приучить себя оставаться одинаково равнодушным как к моральным ударам, так и к физическому страданию. Ничто не может причинить нам личное горе или радость. И то, что я сейчас говорю вам, скорее предназначено для того, чтобы вы поняли нас, нежели себя, последнее – наиболее трудная наука. Что м-р Хьюм имел намерение вызвано чувством настолько же преходящим, насколько оно было поспешным и обязанным своим возникновением растущему раздражению против меня, кого он обвиняет в желании 'сесть на него', отомстить посредством иронического, следовательно, оскорбительного (на европейский взгляд) замечания по моему адресу – это так же верно, как и то, что он не попал в цель. Он не знает, вернее забывает о том факте, что нам, азиатам, совершенно чуждо чувство насмешки, которое побуждает западный ум к высмеиванию, лучших, благородных устремлений человечества; если бы я еще мог чувствовать себя оскорбленным или польщенным людским мнением, я бы скорее чувствовал в этом что-то лестное для меня, чем унизительное. Моя раджпутская кровь никогда не позволит мне видеть обиженную женщину без того, чтобы заступиться за нее, будь она 'подверженной галлюцинациям, и будь хоть так называемая ее 'воображаемая' обида ни что другое, как одна из ее фантазий. Мистер Хьюм знает достаточно о наших традициях и обычаях, чтобы быть осведомленным об этом остатке рыцарских чувств к нашим женщинам в нашей дегенерирующей расе. Потому я говорю, что эти сатирические эпитеты дойдут и заденут меня, или зная, что он обращен к гранитной колонне, он поддался чувству, недостойному его более благородной, лучшей натуры, так как в первом случае оно может рассматриваться как мелочное чувство мести, а во втором – как ребячество. Затем в своем письме к О. он жалуется или осуждает (вы должны простить меня, что в моем распоряжении так мало английских слов) нашу позицию 'полуугрозы' порвать с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату