— Придется вам идти в цирк без меня, — с улыбкой произнес он.
Любовь Тимофеевна колебалась. Может, действительно, пойти в цирк без Анатолия Петровича? Он-то поправится. А когда еще будет возможность приобрести билеты?! Шура был огорчен тем, что поход в цирк срывался. А Зоя, видевшая, с каким трудом далась отцу его улыбка, сказала решительно:
— Нет! Без тебя мы не пойдем.
Анатолию Петровичу становилось все хуже. Его била лихорадка. Нарастала боль. Он не жаловался, не стонал, был сдержан, как всегда, закусывая губы во время приступов. А Зоя, сидевшая возле кровати, чувствовала, как боль ломает отца. Его боль словно становилась ее болью. И когда ощутила, что ему совсем невмоготу, что он не может сдержать стоны, взяла пальтишко и шапку.
— Пойду за доктором.
— Куда же ты среди ночи?! — воскликнула мама. — Далеко! Не найдешь!
— Пусть, — прошептал Анатолий Петрович. — Пусть разыщет…
В темную глухую февральскую ночь десятилетняя девочка отыскала медицинский пункт, привела врача. А тот определил сразу: «Заворот кишок. Немедленная операция». Но пока нашли машину, пока доставили… Операцию сделать успели, но было уже слишком поздно…
Для Зои смерть отца навсегда осталась мучающим переживанием. И чем взрослее она становилась, тем больше. Ну почему, почему случилась такая нелепость?! Они вот с мамой и Шурой ели всегда хоть и не досыта, но регулярно. А как и где кормился отец, обеспечивающий семью? На службу он уходил позже всех, мама оставляла ему порцию завтрака. Потом целый день на работе, на курсах. Приходил усталый, дети едва успевали дождаться его. Наскоро пил чай. Обедал ли он днем? Может, перехватывал что-нибудь всухомятку, на скорую руку?!
Шура в ту пору мал еще был, не осмыслил потерю отца, даже спрашивал до самого лета, почему нет папы, когда он вернется? А Зоя поняла не только глубину утраты, но и свою возросшую ответственность; за растерянную, убитую горем маму, за брата. Сама встречала родственников, приехавших на похороны. Им был известен лишь старый адрес. Зоя, пройдя через лес, долго ждала, озябшая, возле той дачки, где семья жила прежде.
Она знала, что ей нельзя плакать, нельзя увеличивать переживания мамы, расстраивать Шуру. Она держалась. И разрыдалась лишь один раз, когда комья морозной земли с глухим стуком посыпались на крышку гроба.
И потом она всегда скрывала свое горе. Плакала только ночью, укрывшись с головой одеялом. Думала, что никто не замечает. И удивлялась порой, просыпаясь от ласкового прикосновения материнских рук: Любовь Тимофеевна вытирала слезы со щек стонавшей во сие дочери.
Круто, резко переменилась жизнь. Семья осталась без опоры, без главного кормильца, и это — в трудные годы, когда в стране многие голодали, когда государство еще не имело возможности оказать помощь нуждающимся. На один заработок учительницы начальной школы семью не прокормишь. Любовь Тимофеевна взяла дополнительные часы днем, а по вечерам стала преподавать в школе для взрослых. Дома не бывала почти весь день. А если и бывала, то проверяла тетради, готовилась к урокам, наскоро варила обед. Многие другие обязанности приняла на себя Зоя.
Учиться брат и сестра перевелись поближе, в только что заново отстроенную школу № 201, имевшую просторные, светлые классы, хорошую библиотеку, большой двор. Зоя и Шура, как и прежде, занимались в одном классе, но взаимоотношения между ними несколько изменились. Если прежде Шура пытался бунтовать, не повиноваться сестре, то теперь он полностью признал ее руководство, и если о чем и заботился, то лишь о том, чтобы никто и нигде не обидел Зою. А уж в этом на него, сильного, самолюбивого и смелого, можно было вполне положиться.
Приготовив домашние задания и проверив, как справился с этим брат, Зоя принималась за хозяйство. Убиралась в комнате, топила печь. Любовь Тимофеевна в своих воспоминаниях рассказывает:
— Ох, спалит нам Зоя дом! — говорили иной раз соседи. — Ведь ребенок еще!
Но я знала: на Зою можно положиться спокойнее, чем на иного взрослого. Она все делала вовремя, никогда ни о чем не забывала, даже самую скучную и маловажную работу не выполняла кое-как. Я знала: Зоя не бросит непогашенную спичку, вовремя закроет вьюшку, сразу заметит выскочивший из печки уголек. Однажды я вернулась домой очень поздно, с головной болью и такая усталая, что не было сил приниматься за стряпню. «Обед завтра сготовлю, — подумала я. — Встану пораньше…»
Я уснула, едва опустив голову на подушку, и… проснулась на другой день не раньше, а позже обычного: через каких-нибудь полчаса надо было уже выходить из дому, чтобы не опоздать на работу.
— Вот ведь беда! — сказала я, совсем расстроенная. — Как же это я заспалась! Придется вам сегодня обедать всухомятку.
Вернувшись вечером, я спросила еще с порога:
— Ну что, совсем голодные?
— А вот и не голодные, а вот и сытые! — победоносно закричал Шура, прыгая передо мной.
— Садись скорее обедать, мама, у нас сегодня жареная рыба! — торжественно объявила Зоя.
— Рыба? Какая рыба?..
На сковороде и в самом деле дымилась аппетитно поджаренная рыбка. Откуда она?
Дети наслаждались моим изумлением.
Шура продолжал прыгать и кричать, а Зоя, очень довольная, наконец объяснила:
— Понимаешь, мы, когда шли в школу мимо пруда, заглянули в прорубь, а там рыба. Шура хотел поймать ее рукой, а она очень скользкая. Мы в школе у нянечки попросили консервную банку, положили в мешок для калош, а когда шли домой, задержались на часок возле пруда и наловили… Пришли домой, зажарили, сами поели и тебе оставили. Вкусно, правда?
Можно себе представить, что это была за рыба, которую удалось выловить консервной банкой! С мизинец величиной. Но разве в величине дело…
Шура ворвался в комнату раскрасневшийся, возбужденный. При виде его Любовь Тимофеевна и Зоя замерли в изумлении. Всякое бывало, приходил он в ботинках, разбитых при игре в футбол, с синяком под глазом, в порванной рубашке, но сейчас!.. С ног до головы перемазан глиной, весь в копоти. А главное: что стало с его пальто, с почти новым пальто! Все пуговицы выдраны «с мясом», вместо них зияли дыры. И карманы вырваны с кусками материи, болталась неровная грязная бахрома.
— Где это ты? — спросила Зоя.
— Мы с ребятами пещеру выкопали, костер жгли, на нас напали, а мы отбивались, — постепенно утрачивая пыл, отвечал Шура, не сводя глаз с печального маминого лица. Пожал плечами, начал переодеваться.
Ни слова не сказала ему Любовь Тимофеевна. Боялась расплакаться от огорчения, от обиды. Взяла пальто, принялась его чистить. Достала нитки. Конечно, надо покупать новое, но сразу-то не соберешься. И весь вечер потом, ссутулившись, сидела в дальнем углу молча, спиной к детям, штопая и зашивая. Непривычная, давящая тишина воцарилась в комнате. В конце концов Шура не выдержал, остановился за спиной мамы, произнес невнятно и торопливо:
— Я больше не буду…
Нет, не раскаялся он, не понял.
— Хорошо, — вздохнула Любовь Тимофеевна. — Верю.
Холодно пожелала спокойной ночи, легла на кровать. И не слышала разговор, который состоялся между детьми. «Чего ты сердишься, — шепотом сказал Шура. — Ведь я же извинился, она простила». — «Разве так извиняются… Мама работает одна, ей трудно. А теперь мы целый месяц будем совсем мало видеть ее». — «Почему?» — «Чтобы заработать на новое пальто, ей надо провести пятьдесят добавочных уроков!» — «Сколько?» — ужаснулся Шура, для которого и один-то урок высидеть было пыткой. «Да-да, примерно пятьдесят уроков», — подтвердила Зоя.
Неизвестно, заснул ли в ту ночь Шура, о чем он думал… Во всяком случае, когда рано утром, еще до рассвета, Любовь Тимофеевна открыла глаза, сын стоял у ее изголовья. Наверно, давно стоял.
— Мама, прости, я больше не буду никогда-никогда!
И такая искренность, такая боль прозвучала в его словах, что Любовь Тимофеевна, приподнявшись, ласково погладила его волосы и поцеловала в щеку.