'Человек не имеет индивидуальности; у него нет единого большого Я. Человек расщеплен на множество мелких 'я'.
'И каждое отдельное малое 'я' может называть себя именем целого, действовать во имя целого, соглашаться или не соглашаться, давать обещания, принимать решения, с которыми придется иметь дело другому 'я' или всему целому. Этим объясняется, почему люди так часто принимают решения и так редко их выполняют. Человек решает, начиная с завтрашнего дня, рано вставать. Это решение принимает одна группа 'я'; а подъём с постели есть дело другого 'я', которое совершенно не согласно с таким решением, возможно, даже ничего о нём не знает. Утром человек, конечно, вновь будет спать, а вечером опять решит вставать рано. В некоторых случаях это имеет очень неприятные для человека последствия. Малое, случайное 'я' может в какой-то момент; что-то пообещать уже не себе, а кому-то другому, просто из тщеславия или для развлечения. Затем это 'я' исчезает; но человек, т.е. сочетание других 'я', совершенно не ответственных за это обещание, вынужден расплачиваться за него в течение всей своей жизни. В том-то и трагедия человеческого существования, что каждое малое 'я' имеет право подписывать чеки и векселя, а человек, т.е. целое, вынужден их оплачивать. Нередко вся жизнь человека и состоит в том, чтобы оплачивать векселя малых, случайных 'я'.
'Восточные учения приводят различные аллегорические картины, в которых изображают природу человека с этой точки зрения. Так, в одном учении человека сравнивают с домом, где находится толпа слуг, но нет ни хозяина, ни управляющего. Все слуги позабыли о своих обязанностях, никто не желает делать то, что ему следует; каждый старается занять место хозяина хотя бы на одно мгновение; в этом состоянии беспорядка дому угрожает серьёзная опасность. Единственная возможность спасения для более понятливых слуг заключается в том, чтобы собраться всем вместе и выбрать
'Сравнение человека с домом в ожидании прибытия хозяина часто встречается в восточных учениях, сохранивших следы древнего знания; оно же, как известно, появляется под разными именами во многих евангельских притчах.
'Но даже самое ясное понимание своих возможностей не приблизит человека к их реализации. Для того, чтобы реализовать их, он должен обладать очень сильным желанием освобождения, быть готовым ради этого освобождения всё принести в жертву, пойти на любой риск'.
К этому же периоду, т.е. к началу петербургских лекций, относятся ещё две интересные беседы.
Однажды я показал Гурджиеву снимок 'факира на гвоздях', который сделал в Варанаси.
Факир этот не был просто ловким фокусником, подобно тем, что я видел на Цейлоне; он, несомненно, был профессионалом. Мне сказали, что во дворе мечети Аурензеба, на берегу Ганга, находится факир, который лежит на ложе, утыканном железными гвоздями. Это звучало очень таинственно и даже устрашающе. Но когда я пришёл туда, там оказалось только ложе с гвоздями; мне сказали, что факир ушёл за коровой. Во второй раз я застал факира на месте. Он не лежал на своём ложе и, насколько я мог понять, ложился на него лишь тогда, когда приходили зрители; впрочем, за рупию он продемонстрировал мне своё искусство. Он действительно улёгся почти нагим на ложе, хотя ложе было усеяно длинными и довольно острыми гвоздями. Хотя он явно старался не производить быстрых движений, он всё же поворачивался на гвоздях, когда ложился на них спиной, боками и животом; было очевидно, что они не кололи и не царапали его. Я дважды сфотографировал факира; но объяснить себе этот феномен никак не мог. Факир не производил впечатления интеллигентного или религиозного человека; на его физиономии лежал отпечаток тупости, утомления и безразличия; в нём не замечалось ничего такого, что говорило бы о его стремлении к самопожертвованию или самоистязанию.
Я рассказал обо всём Гурджиеву и показал ему фотографию, а затем спросил, что он думает о данном случае.
— Нелегко объяснить это в двух словах, – ответил Гурджиев. – Прежде всего, этот человек, конечно, не был факиром в том смысле, в каком употребляю это слово я. Вместе с тем, вы правы, думая, что это вовсе не фокус.
Это объяснение сильно заинтересовало меня, потому что раньше я никогда не слышал и не читал ничего подобного. Во всех попытках, объяснить чудеса 'факиров', которые мне встречались, независимо от того, считались ли эти 'чудеса' фокусами или чем-то другим, предполагалось, что исполнитель знает, что и как он делает, а если не говорит о своих приёмах, то потому, что не хочет или боится это сказать. В данном случае положение было совершенно иным. Объяснение Гурджиева показалось мне не только вероятным, но, беру на себя смелость утверждать, единственно возможным. Сам факир не знал, как он совершает своё 'чудо', и, конечно, не мог его объяснить.
В другой раз мы говорили о буддизме на Цейлоне, и я выразил мнение, что
Гурджиев внимательно меня выслушал.
— И вам не объяснили, что это за шарик? – спросил он.
— Мне сказали, что это часть кости одного из учеников Будды, чрезвычайно древний и священный предмет.