чего-то, блядь, оптимистического. Я не хочу быть очередной обезьяной, которая кривляется в этом зоопарке. Ну почему вы ждете этого? Что за садо-мазохизм такой? Ну зачем вам нужно, чтобы еще один человек поелозил мордой в этом говне? «почему такая безысходность?» Да ёб твою мать!
— После чего ты исчез из Ленинграда?
— О меркантильных делах не принято говорить, но, если бы не Москва, я бы просто умер с голоду в Ленинграде. Потому что за мои концерты мне максали от 2 рублей 25 копеек, через 7 рублей и до 15–20… Меня раскрутил один московский мальчик и где-то в 86 году за квартирный концерт я стал получать 50–60 рублей и лабая 3–4 концерта в месяц, я понял, что все — я выбираюсь. Выбираюсь на отвязанное, независимое и достаточно неголодное существование. Это был забавный момент, потому что в нем есть элемент бессознательной подлости: появляется артист в андеграунде, который хочет делать честные вещи и сохранить независимость, но мы же не духом святым питаемся — поддержите, чуваки. Нет! Халява остается халявой. Люди не хотят максать — им просто интересно — и сколько же ты, голубчик, продержишься? И сколько же тебе нужно времени, чтобы стать говном и пойти петь на ЦТ на дне ментов? Ну так поддержите, бля, своими трешками, чтоб не скурвился! Нет! У нас трешек нет! Ребята! Да на траву у вас всегда есть — и пятерочки и даже червонцы. Если привезли чуйскую шалу, блядь… То из двадцать пятого кармана деньги непременно извлекутся. Как же — перетертая, классная… Это Петербург.
Ну просто любопытно — ведь выкрутится же как-нибудь! А интересно — как? И со вторым альбомом моим так было. В студии? Ни-ни. А потом спрашивают: ну так что? Ты так и не записал? Нет, не записал, блядь. И такое подлое удивление: гляди-ка — не выкрутился чувак! Наблюдение — сгниет или не сгниет. Сгнил. Вот жалость-то какая — не выкрутился. Это Петербург. Есть любопытное наблюдение, которое я сделал, живя между двумя столицами — Москву ненавидят в Советском Союзе. Питер, в общем-то, любят. Но дело обстоит так: Москва очень жесткий и жестокий город — на поверхности. Это прекрасный город, который покрыт грязной оболочкой, коростой, в которой есть дырки и можно попасть сразу в теплую сердцевину. Это удается немногим — или за счет удачной подачи сразу или через очень долгий срок — люди с периферии приезжают в Москву ненадолго, ну хоть на недельку, ну на две — это не то время, чтобы через коросту пробраться. Ленинград, наоборот — мягкий, сердечный, но Ленинград по своему внутреннему пафосу — обречен. И это не случайно, что Башлачев сиганул из окошка в Ленинграде. В Москве квартир, из окон которых он мог сделать то же самое, минимум в два раза больше. Ленинград всей своей раскруткой, всей своей вибрацией помогает свести счеты с жизнью. Москва этому противится. В Москве есть вот эта волчья атака: выжить, драться зубами — до последнего. Москва по раскрутке напоминает Америку. Да волчья, но жить, «плюс», понимаешь! В Питере ты падаешь и руки, которые должны бы поддержать, виновато разводятся перед тобой. Ты пролетаешь этаж и следующие руки опять разводятся — извини, старик… Хуяк! Головы покачиваются: какой был парень! Это Питер — в нем написано «нет». Он обречен, он помогает смерти.
Москвичи просто любят свой город. Они могут уехать хуй знает насколько и с приятностью вспоминать о нем. Петербуржцы не то что любят, они на Ленинград подсажены, они на нем торчат. Когда они уезжают из Ленинграда, их начинает колотить уже на восьмой-девятый день, как наркоманов. Это чернушная любовь, патологическая. Этот город внутренне болен, хотя своей поверхностной мягкосердечностью он многим импонирует. Коварный город.
— «Я надену свой бронежилет, но ты умней, ты будешь целиться в горло»… Откуда выросло это?
— Я могу вспомнить единственную ситуацию, которая могла меня к строчке подтолкнуть, но ее не было передо мной, когда я писал ее. И объяснять строчку этой ситуацией мне бы не хотелось, потому что это приплюснет ее образ, приземлит. Я могу рискнуть — я надеюсь, что ты не приземлишься вслед за объяснением, потому что была лишь ассоциация. В конце 70-ых ходил фильм Поллака «Три дня Кондора» с Робертом Рэдфордом в главной роли. Помнишь црэушника, который должен был Рэдфорда убрать? Рэдфорд успел смыться, а он прострелил своего прямо выстрелив ему в кадык, зная, что у него пулезащитный жилет. Профессиональный выстрел. Это могло отпечататься как некий прецендент для того, чтобы подумать вообще на эту тему. Я могу тебе сказать, что, когда я пишу песни, я могу быть носителем знаний, которых в обыденной жизни моей не существует. Когда пишется классная песня, возникает состояние сверхпроводимости: я в песнях гораздо мудрее и лучше себя по жизни, это сверх-я, это концентрат, я неадекватен ему. И, зная это, я, по возможности, хочу быть честным на таком вот уровне. Это страшная вещь: Чингиз Айтматов может писать, а по жизни это карьерюга и просто козел. Дело не в том — пытаться достигнуть своего сверхуровня или нет… Дело в другом — вписываться ли в социальные имиджевые игры или не вписываться. Ну вот стоит только начать: «Вы — поэт»… «Нет, блядь, я не поэт…» и так далее. Раздувается колоссальный национальный фетиш! И на этом же дрочат, дрочат тысячи! У нас же все со школьного возраста знают, что «поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан». То есть поэтом — и не мечтай, ты че, блядь! Человек слова — это пиздец, это сверхсущество, икона, нечто, вызывающее на религиозное отношение к себе и люди с большой любовью любят играть в эти игры. Я всегда это ненавидел. И тебе по-хорошему предлагают сыграть в эту игру: «Ну старик, ну ты же поэт!» «Да, да» (важно надуваясь и степенно кивая — Г.П.) «А вот эта строка?» и т. д. Понимаешь, там покупают только за деньги, а здесь еще и за идеологию.
— Мне чрезвычайно интересны проявления ложной, фантомной памяти — ты не помнишь, что с тобой происходило в годовалом возрасте, однако… Ты никогда не бывал в городе Ф., однако точно знаешь, что, свернув за угол и пройдя до переулка с какимто серебристым деревом на углу, ты найдешь… И это действительно там находится…
— Со мной бывали очень странные вещи — среди людей, которые очень любят мои песни, много ребят, чьими настольными книгами являются Гурджиев, Кастанеда, Раджниш. Я никогда не читал эзотерической литературы и это очень их удивляет — ну как же так, чувак говорит о таких вещах и не… кончай валять дурака, мы-то с тобой знаем… Потом на двадцатой или сороковой минуте выясняют, действительно — не лжет чувак, не читал. Понимаешь — идет просто подключение к каким-то штукам, сверхконцентрация. Это дается дорогой ценой. Понимаешь, я много думал о Сашкиной смерти, потому что помимо прочего это еще и повод понять что-то в самом себе. Понятно, что это гениальный человек, проникший в одну из сокровенных тайн России, допущенный к тонким и глубоко запрятанным нервам, к каким-то очень важным архетипам страны. Он ведь — щегол — шестидесятого года рождения, в 25 лет носивший в себе уже то знание, которое под стать 70-летнему старцу. За это же расплачиваться чем-то надо! Эти моменты творчества, я их себе представлял спичечными коробками, разбросанными в пространстве в хаотическом виде и различной конгломерации. И от одного вспыхнувшего коробка поочередно взрываются все остальные. И этот конгломерат странно располагается, это непонятно, но могу сказать одно — и это сразу вызывает желание возразить — количество спичечных коробков может быть большим, но запас их ограничен, небесконечен — вот что важно. Так же, как возможности женщины рожать. Вот родилась девочка, у которой 450–500 фолликул, которые могут стать яйцеклетками. Если даже она проживет три тысячи лет, она не сможет родить больше пятисот детей — это ее лимит. Разумеется, на протяжении 75 лет человеческой жизни это громадное количество, но оно небесконечно от природы! Коробки можно и за жизнь не спалить, а можно спалить года за четыре и все зависит от того, сколько их и какими конгломератами они внутри тебя пространственно располагаются.
С Сашкой получилось так — одна-две-три спички и дальше пошли просто пороховые склады — один больше другого. По-моему, к 86 году, написав свои главные песни, это была одна громадная выгоревшая зияющая рана изнутри. Это страшный, безумный кайф, резко вспыхнувший и вырвавшийся «Егоркиными былинами», «Ванюшей» и всем остальным, после которого… Это же не за тридцать лет сотворено — за каких-то три года концентрированной сверхжизни. Все остальное — чаепития на ночных кухнях с друзьями и все остальное — это уже не жизнь, это недожизнь, тебе уже просто нечем жить, ты все уже сжег к ебаной матери! Либо ты пытаешься зализывать раны хуй знает сколько лет, либо ты просто превращаешься в шестидесятикилограммовое тело, которое хлопают по плечу и говорят: «Сашка, ты клевые песни пишешь», а внутри тебя — могила, ты спалил за три года то, что тебе, может быть, было отпущено на сто лет. Но то, как ты был счастлив в своем безумии, со всем остальным рядом, блядь, не стоит. Все остальное — мясное существование, и около того. При тебе остался интеллект, ты можешь любить литературу, реагировать на хорошую музыку, понимать, что этот — балбес, а этот — получше, но все разно это — хуйня по сравнению с тем, что в тебе творилось, пока спички в тебе горели!
— Наверное, вокруг имени Саши Башлачева постепенно тоже сложится миф. Юра, ты «не