– Разумеется! И, поскольку он провозглашает себя сторонником социального прогресса, стану побуждать его тысячами великодушных мер улучшать жизнь простых людей, сделаю так, чтобы он взял на себя ответственность за один из разделов нашей программы и таким образом отказался от прежних решений, короче, я воспользуюсь им для того, чтобы подготовить пришествие демократии.
– Я восхищаюсь вами, – сказал Вавассер. – Если бы ко мне завтра обратился за советом Наполеон III, я, может быть, и пошел бы к нему, но под полой сюртука припрятал бы бомбу!
Раздался дружный смех, который снял владевшее всеми болезненное напряжение. Затем кто-то заговорил об опасности войны, и Вавассер заявил:
– Это было бы в высшей степени желательно!
– Как вы можете так говорить! – в негодовании воскликнула Софи.
– А как мне говорить? Ну подумайте сами, дорогая моя! – ответил Вавассер. – Война станет роковым испытанием для Наполеона III. Если он отправит свои войска к черту на рога, куда-нибудь в Турцию, никого не останется, чтобы защитить его в случае народного восстания! Всякий истинный революционер должен надеяться на крепкую драку на Востоке! Но, к сожалению, дипломаты как раз сейчас все улаживают, Франция умеряет свои притязания, да и Россия тоже. Скорее всего, желая хоть чем-нибудь занять наших генералов, ограничатся тем, что продолжат усмирять Алжир.[31] Добрых кабилов будут по-прежнему убивать ради славы генерала Мак-Магона, а читатели, листая газеты, будут убеждать себя в непобедимой силе империи!
Горькая ирония Вавассера раздражала Софи. Были ли виной тому возраст? Как бы там ни было, ей казалось, что никакие политические убеждения не стоят того, чтобы ради них проливалась кровь. А ведь когда-то ее мало заботил выбор средств, если цель представлялась справедливой! Теперь же она испытывала мучительную нежность ко всему человеческому роду… Может быть, один только Прудон, с его основательным здравым смыслом, из всех присутствующих здесь мог бы ее понять. Но он молчал, сидел с задумчивым и недовольным видом, зарывшись в собственную бороду.
Вавассер и его друзья тем временем принялись обсуждать лондонских изгнанников, затем стали рассказывать друг другу забавные истории про тюрьму Сент-Пелажи.
Дверь, ведущая в комнату за лавкой, приоткрылась, в щель просунулись детские головки. Затаив дыхание, малыши во все глаза смотрели на взрослых, занятых непостижимыми играми. Луиза отослала детей в детскую, сунув каждому по куску сдобной булки. Вскоре Прудон объявил, что жена его больна и он обещал вернуться пораньше, после чего, ссутулившись, ушел.
Едва дверь за ним затворилась, голоса зазвучали громче – словно в классе после ухода надзирателя: этот сильный и умный человек явно сдерживал общий порыв к революционному безумию. Некоторые принялись обсуждать возможность покушения на Наполеона III. Софи наблюдала за Вавассером: тот ликовал, грозно сверкая глазами. Должно быть, он был из породы вечных мятежников, которым любой политический режим представляется непереносимым. Если бы завтра Франция стала такой, какой он желал видеть ее сегодня, – нашел бы предлог для того, чтобы снова перейти в оппозицию. Этот человек чувствовал себя счастливым лишь в своей стихии – стихии поношения, шельмования, заговоров, ненависти.
Луиза с улыбкой сновала взад и вперед, разносила сладкое. Софи, в свою очередь, тоже хотела откланяться: ей было душно. Луиза умолила потерпеть еще несколько минут: увольнение Огюстена заканчивается в полночь, сейчас они все вместе проводят его до ворот тюрьмы… Молодая женщина так трогательно старалась убедить ее, что Софи сдалась.
В лавке оставалось всего-навсего человек восемь, не больше, когда Вавассер, поглядев на часы, объявил:
– Мне пора, друзья мои! Я дал слово!
Луиза потушила лампы, и небольшая компания высыпала на улицу. Огюстен с женой устроились в коляске Софи, остальные гости расселись по двум фиакрам, и караван рысью тронулся с места. Конские копыта звонко стучали, пробуждая мостовые уснувшего города. Ни в одном окне не видно было огня, лишь кое-где тускло светились фонари. Тени повозок удлинялись, ломались, ложась на лунного цвета стены. Изредка можно было прочесть на какой-нибудь стене надпись углем: «Да здравствует Барбес!» или «Долой Бонапарта!» Остановились на углу. Опоздали всего на двадцать пять минут – ничего страшного. Часовой стоя дремал в своей будке. Вавассер поцеловал жену, сжал руки Софи, похлопал по плечу каждого из друзей и вздохнул:
– «Оставь надежду всяк сюда входящий!»
Его тотчас принялись подбадривать:
– Ну, держись! Смелее! Осталось-то всего ничего!
– Когда ты отсюда выберешься, мы совершим великие дела!
– Ты точно ничего не забыл? – спросила Луиза.
Он распрямился, стукнул молотком в дверь и скрестил руки на груди с видом человека, безмятежно ждущего прихода палача. Окошко в воротах приоткрылось. Недовольный голос спросил:
– Чего надо?
– Я вернулся, – ответил Вавассер.
– Вы кто?
– Вавассер, Огюстен-Жан-Мари.
– Погодите минутку.
Сторож удалился. Должно быть, пошел сверяться со своим журналом.
– Еще немного, и он откажется меня впустить! – возмутился Вавассер.
Прошло минуты две. В доме напротив, на втором этаже, открылось окно, кто-то выплеснул на мостовую помои. Сторож вернулся.
– Входите, – объявил он.
Дверь повернулась, заскрипели петли. Вавассер, с гордо поднятой головой, перешагнул порог.
6
Причуды российской почты были необъяснимы: после нескольких месяцев молчания Софи внезапно получила письмо от Васи Волкова. Он просил прощения за то, что отвечает вместо матери, которая слегла в постель с желтухой.
«…Вам, должно быть, хочется узнать, что делается в Каштановке, – писал Вася. – Ну что ж! Ваш племянник ведет себя теперь совсем уже странно: больше и разговоров нет о его женитьбе на дочке губернатора. Барышня отделалась легким испугом! Впрочем, у меня сложилось впечатление, что он никогда и ни на ком не женится. Жену ему заменяет поместье. Мысль о собственной власти над землей и теми, кто живет на ней, кружит Сергею голову, и это уже перерастает в манию величия. Поверите ли, если расскажу, что он велел выкрасить все крестьянские дома белой краской, поставив на каждом сбоку черной краской номер, что крестьяне в каждой деревне носят рубахи одного и того же цвета (в Шаткове – синие, в Болотном – зеленые и так далее), что на работу они идут под барабанный бой, а ведут их несколько „погонял“, надсмотрщиков, вооруженных дубинками, словом, что все имение теперь выглядит полем для военных учений, деревушки превратились в казармы, мужики – в солдат? Все это было бы попросту смешно, если бы так много несчастных не сделались жертвами этой блажи! Однако заметьте, сами крестьяне не жалуются: их сытно кормят, у них крепкие дома, будущее их обеспечено, они твердо знают, что ни в чем не будут иметь нужды… Только вчера я говорил матушке о том, как я рад, что вы не присутствовали при этом сведении в полк ваших крепостных: вы были бы бессильны противостоять и, пожалуй, еще заболели бы от огорчения… В мечтах я представляю себе вашу жизнь в Париже, столице остроумия и утонченности. У вас, должно быть, и минуты свободной нет, дух перевести некогда… Здесь-то жизнь течет однообразно, подобно одной из наших так хорошо вам знакомых широких русских рек. Мое существование – одна сплошная, бесконечная зевота, даже читать уже прискучило. За весь день, с утра до вечера, много если четырьмя избитыми, затасканными фразами обменяюсь с матушкой, ем слишком много, пью не от жажды… Позавчера была сильная гроза… Наша черная кобыла жеребилась, не смогла разродиться и пала… Картошка в прошлом году очень хорошо уродилась…»
Читая, Софи словно переселялась в совершенно другой мир. Мало-помалу она втянулась в прежние заботы: участь мужиков, жатвы, град… Она чувствовала себя так, словно почти уже прижилась во Франции, и вдруг на нее пахнуло русским воздухом. Внезапно она рассердилась на эту далекую страну за то, что не