подушками, и двумя ятаганами по обеим сторонам зеркала. На хозяине дома был короткий кашемировый халат, открытый на груди – так, чтобы виднелась сорочка с жабо, – и просторные зеленые шаровары, заправленные в сапожки с загнутыми кверху носами. Марья Карповна заблаговременно послала гонца с известием о своем приезде, и хозяин успел подготовиться к ее визиту. Теперь влюбленный Сметанов изо всех сил показывал, сколько радужных надежд возлагает на это посещение: едва закрылась дверь и Марья Карповна села на один из диванов, он рухнул перед нею на колени и забормотал:
– Наконец-то! Наконец-то! Вы у меня! Я не смею в это поверить!
Ей льстило это благоговейное бормотание.
– Встаньте, друг мой! – произнесла гостья.
Упоенный собственной дерзостью, Сметанов шустро вскочил на ноги, наклонился к Марье Карповне и попытался заключить ее в объятия. Она увернулась и отбежала в сторону, спрятавшись за низкий столик с инкрустациями из перламутра. Он подскочил к ней снова, но снова руки его схватили только пустоту. С легкостью танцовщицы гостья, уклоняясь от объятий, бежала то вправо, то влево, огибая мебель и подтрунивая над преследователем с неповоротливыми ногами и протянутыми руками.
– Чертовка! – стонал он. – Дьяволица! Божественная дьяволица! Вы заставляете меня терять рассудок!
Капли пота стекали по его щекам. Багровый – лицо его налилось кровью, запыхавшийся, с тяжко вздымавшейся грудью, он продолжал охоту, бегая за Марьей Карповной зигзагами по всей комнате. Ей казалось смешным и нелепым его неистовство, но она была далека от того, чтобы охладить пыл Федора Давыдовича, потому что сама мысль о том, насколько он смешон, ее возбуждала. Ей всегда нравилось высмеивать мужчин, проявивших слабость и имевших несчастье в нее влюбиться. Марья Карповна оценивала, насколько велика ее власть над ними, по степени унижения, которое те способны оказывались перенести, а унижения она добивалась хитрой тактикой, построенной на чередовании угроз, коварных уловок и соблазнов. Роняя в ее глазах свое достоинство, Сметанов этим позором завоевывал ее вернее, чем элегантностью или высокомерием.
Наконец Марья Карповна, решив, что игра чрезмерно затягивается и становится слишком утомительной, строго произнесла:
– Хватит, Федор Давыдович! Возьмите себя в руки, прошу вас! Вы просто смешны!
Взгляд гостьи, которым сопровождались эти слова, подействовал на Сметанова так, словно ему на голову вылили ушат ледяной воды. Он собрал все силы, чтобы выдержать удар, и, опустив голову, взмолился:
– Простите меня, уважаемая Марья Карповна. Околдованный мужчина заслуживает снисхождения.
– Ладно, пусть будет так, – ответила Марья Карповна, успокоившись. – Забудем эту досадную комедию. Позовите ваших людей – пора накрывать к чаю!
Сметанов повиновался. Марья Карповна упивалась своим триумфом, пьянившим ее сильнее вина. Сопротивляясь, она всегда получала куда большее наслаждение, чем уступая. Даже в любви.
Домой она вернулась только поздно вечером. За ужином при свечах Алексей тщетно искал на лице матери знаки, которые говорили бы о плотском удовлетворении. Нет, она выглядела совершенно так же, как обычно – непроницаемой и важной, хоть и улыбчивой. Но все-таки, думал он, эти лесные прогулки верхом в одиночку никак не соответствуют ни ее возрасту, ни положению знатной дамы. Алексей пообещал себе поговорить с Марьей Карповной об этом, но в течение всей трапезы молчал, терзаемый смешанным чувством презрения, любви, ненависти и ощущением своего бессилия перед волей, превосходящей его собственную. После ужина Агафья подошла к роялю. Левушка устроился рядом и стал переворачивать страницы клавира. Марья Карповна, сев за пяльцы, принялась вышивать по канве. Стоя у окна, Алексей долго, до тех пор, пока его не затошнило от фальши, любовался картиной семейного мира и уюта…
XII
Десять часов вечера. Спать ложиться еще рано. И нет никакой подходящей книжки, чтобы почитать перед сном. Сидя в своем кабинете, Алексей, скучая и томясь от безделья, перелистывал страницы старого номера «Санкт-Петербургских ведомостей», когда в прихожей послышались шаги и голоса. Минутой позже к молодому барину вошел казачок Егорка – доложить, что пришел Кузьма и хочет с ним поговорить. Поначалу известие обрадовало Алексея – как ни говори, неожиданное развлечение, но при виде гостя, переступающего порог комнаты, его охватила смутная тревога, которая заставила буквально вскочить с кресла. Кузьма уже стоял перед ним – дикий какой-то, с раскрытом в молчаливом крике ртом и полными слез глазами, едва ли не вылезшими из орбит.
– Она пришла ко мне, когда меня не было дома, – говорил Кузьма, и бесцветный голос его то и дело прерывался. – Она обшарила всю избу и нашла в сундуке картину. Она всю ее изрезала в клочья – прямо ножом. Я пришел, когда она заканчивала свою работу – уже срывала последние лоскутья картины с подрамника. Она была как безумная. Она пригрозила сослать меня в Сибирь за непокорство… Вот все и кончено… Картины, которая вам понравилась, больше не существует… И я никогда не смогу рисовать то, что хочется… Это было слишком прекрасно… и потому не могло продолжаться долго…
Ошеломленный, вне себя от гнева, Алексей тем не менее не мог до конца поверить, чтобы его мать была способна на поступок, в котором не меньше глупости, чем жестокости. Но приходилось верить. Что ж, значит, в ней живут две женщины: одна – нежная, сговорчивая, та, что пыталась выведать у него его секреты на конской ярмарке; другая же – прямолинейная, непримиримая, не терпящая никакого отступления от ее приказов. На самом деле мать ведь ничего, кроме презрения, по отношению ко всему человечеству, за исключением самой себя, не испытывает. И видит свою роль в том, чтобы господствовать, а не в том, чтобы понимать. А господствовать, по ее мнению, это значит разрушать достоинство другого человека, принуждать другого отказаться от себя самого, чтобы стать лишь бледным отражением ее воли.
– Это невозможно, это невозможно, – тупо повторял Алексей, – это невозможно, она не могла так поступить…
И внезапно, покинув Кузьму, он бросился в чем был, то есть не сменив домашнего халата на приличную одежду, в сад. Путаясь в полах, добежал до большого дома, по дороге потерял один из шлепанцев, остановился, чтобы обуться, затем в мгновение ока взлетел по ступенькам крыльца и ворвался в гостиную.
Все лампы там были погашены, мать, должно быть, поднялась к себе в спальню и теперь готовится ко сну.
Так же быстро он поднялся на второй этаж, постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вломился в комнату.
Марья Карповна в роскошном складчатом пеньюаре с широченными рукавами из белого шелка сидела перед туалетным столиком лимонного дерева и нежилась, отдав во власть горничной свои распущенные волосы, которые та медленно расчесывала. Агафья наблюдала за происходящим, стоя со скрещенными на животе руками. Марья Карповна пристально посмотрела на отражение старшего сына в овальном зеркале и, нимало не смутившись, даже головы не повернув в его сторону, спокойно спросила:
– Какая муха тебя укусила? Что, бессонница доняла?
– Вы осмелились… вы решились на то, чтобы уничтожить картину Кузьмы! – заикаясь, выкрикивал Алексей. – Это преступление против искусства!.. Вы не имели права!..
– Здесь, милый мой, правами распоряжаюсь я, и никто другой, – изрекла она все так же спокойно.
– Но зачем, зачем вы это сделали? Почему?!
– Потому что этот болван меня ослушался.
– Он продолжал бы рисовать цветы для вас, но вдобавок…
– Вот это «вдобавок» меня и не устраивает. Не выношу никаких «добавок»! Если я отдаю распоряжение, я хочу, чтобы оно было выполнено – и выполнено в точности. Любые исключения, как и любые поблажки, приводят только к беспорядку. Пока я жива, в этом поместье будет порядок!
– Да он же в отчаянии!
– Ничего, утешится.
– Это был шедевр!
– Мой дом – тоже шедевр. И я хочу, чтобы он таковым и оставался. А для этого все обязаны склонить передо мною головы. Либо Кузьма покорится, либо я отправлю его в Сибирь. Я так ему и сказала. И не переменю своего решения.