поручик русской артиллерии Трояновский (будущий посол в С. Штатах), жена Трояновского и Коба. Не лишен интереса порядок имен: Коба оказывается в списке департамента на последнем месте. В примечаниях к «Сочинениям» Ленина (1929) он назван пятым, после Ленина, Зиновьева, Каменева и Крупской, хотя Зиновьев, Каменев и Крупская давно уже находились в опале. В перечнях новейшей эры Сталин занимает неизменно второе место, сейчас же после Ленина. Эти перемещения недурно отбивают такт исторической карьеры.
Департамент полиции хотел показать своим письмом, что Петербург лучше своего заграничного агента осведомлен о происшедшем в Кракове. Немудрено: одну из видных ролей на совещании играл Малиновский, о действительной физиономии которого как провокатора знала лишь самая верхушка полицейского Олимпа. Правда, еще в годы реакции среди социал-демократов, соприкасавшихся с Малиновским, возникли против него подозрения; доказательств, однако, не было, и подозрения заглохли. В январе 1912 г. Малиновский оказался делегирован от московских большевиков на конференцию в Праге. Ленин жадно ухватился за способного и энергичного рабочего и содействовал выдвижению его кандидатуры на выборах в Думу. Полиция, с своей стороны, поддерживала своего агента, арестуя возможных соперников. Во фракции Думы представитель московских рабочих сразу завоевывает авторитет. Получая от Ленина готовые тексты парламентских речей, Малиновский передавал рукописи на просмотр директору департамента полиции. Тот пробовал сперва вносить смягчения; однако режим большевистской фракции вводил автономию отдельного депутата в очень узкие пределы. В результате оказалось, что если социал-демократический депутат был лучшим осведомителем охраны, то, с другой стороны, агент охраны стал наиболее боевым оратором социал-демократической фракции.
Подозрения насчет Малиновского снова возникли летом 1913 года у ряда видных большевиков; но за отсутствием доказательств и на этот раз все осталось по-старому. Однако само правительство испугалось возможного разоблачения и связанного с этим политического скандала. По приказу начальства Малиновский подал в мае 1914 г. председателю Думы заявление о сложении депутатского мандата. Слухи о провокации вспыхнули с новой силой и проникли на этот раз в печать. Малиновский выехал за границу, явился к Ленину и потребовал расследования. Свою линию поведения он, очевидно, тщательно подготовил при содействии своих полицейских руководители. Две недели спустя в петербургской газете партии появилась телеграмма, сообщавшая иносказательно, что ЦК, расследовав дело Малиновского, убедился в его личной честности. Еще через несколько дней было опубликовано постановление о том, что самовольным сложением мандата Малиновский «поставил себя вне рядов организованных марксистов»: на языке легальной газеты это означало исключение из партии.
Ленин подвергался долгому и жестокому обстрелу со стороны противников за «укрывательство» Малиновского. Участие агента полиции в думской фракции и особенно в Центральном Комитете было, конечно, большим бедствием для партии. В частности, Сталин в последнюю свою ссылку отправился по доносу Малиновского. Но в ту эпоху подозрения, осложнявшиеся подчас фракционной враждой, отравляли всю атмосферу подполья. Прямых улик против Малиновского никто не представлял. Нельзя же было приговорить члена партии к политической, пожалуй, и физической смерти на основании смутных подозрений. А так как Малиновский занимал ответственное положение, и от его репутации зависела до известной степени и репутация партии, то Ленин считал своим долгом защищать Малиновского с той энергией, которая его отличала. После низвержения монархии факт службы Малиновского в полиции нашел полное подтверждение. После Октябрьского переворота провокатор, вернувшийся в Москву из немецкого плена, был расстрелян по приговору Трибунала.
Несмотря на недостаток людей, Ленин не спешил вернуть Сталина в Россию. Необходимо было до его возвращения закончить а Петербурге «существенные реформы». С другой стороны, и сам Сталин вряд ли очень рвался на место прежней работы после краковского совещания, которое означало косвенное, но недвусмысленное осуждение его политики. Как всегда, Ленин сделал все, чтоб обеспечить побежденному почетное отступление. Мстительность была ему совершенно чужда. Чтобы задержать Сталина на критический период за границей, он заинтересовал его работой о национальном вопросе: комбинация целиком в духе Ленина!
Уроженцу Кавказа с его десятками полукультурных и первобытных, но быстро пробуждающихся народностей, не нужно было доказывать важность национального вопроса. Традиция национальной независимости продолжала жить в Грузии. Коба получил первый революционный импульс именно с этой стороны. Самый псевдоним его напоминал о национальной борьбе. Правда, в годы первой революции он, по словам Иремашвили, успел охладеть к грузинской проблеме. «Национальная свобода… уже ничего не означала для него. Он не хотел признавать никаких границ для своей воли к власти. Россия и весь мир должны были оставаться открытыми для него». Иремашвили явно предвосхищает факты и настроения более позднего времени. Несомненно лишь, что, став большевиком, Коба покончил с той национальной романтикой, которая продолжала мирно уживаться с расплывчатым социализмом грузинских меньшевиков. Но отказавшись от идеи независимости Грузии, Коба не мог, подобно многим великороссам, оставаться безразличным к национальному вопросу вообще: взаимоотношения грузин, армян, русских и пр. осложняли на каждом шагу революционную работу на Кавказе.
По своим взглядам Коба стал интернационалистом. Стал ли он им по своим чувствам? Великоросс Ленин органически не выносил шуток и анекдотов, способных задеть чувства угнетенной нации. Сталин сохранил в нервах своих слишком многое от крестьянина из деревни Диди-Лало. В предреволюционные годы он не смел, разумеется, играть на национальных предрассудках, как делал это позже, стоя у власти. Но в мелочах предрасположения его на этот счет обнаруживались уже и тогда. Ссылаясь на преобладание евреев в меньшевистской фракции Лондонского съезда 1907 г., Коба писал: «По этому поводу кто-то из большевиков заметил шутя (кажется, тов. Алексинский), что меньшевики — еврейская фракция, большевики — истинно русская, стало быть, не мешало бы нам, большевикам, устроить в партии погром». Нельзя и сейчас не поразиться тому, что в статье, предназначенной для рабочих Кавказа, где атмосфера была отравлена национальной рознью, Сталин счел возможным цитировать проникнутую подозрительным ароматом' шутку. Дело шло при этом вовсе не о случайной бестактности, а о сознательном расчете. В той же статье, как мы помним, автор развязно «шутил» над резолюцией съезда об экспроприациях, чтобы рассеять таким способом сомнения кавказских боевиков. Можно с уверенностью предположить, что меньшевистская фракция в Баку возглавлялась в то время евреями и что своей «шуткой» насчет погрома автор хотел скомрометировать фракционных противников в глазах отсталых рабочих: это легче, чем убедить и воспитать, а Сталин всегда и во всем искал линии наименьшего сопротивления. Прибавим, что «шутка» Алексинского тоже не возникла случайно: этот ультралевый большевик стал впоследствии отъявленным реакционером и антисемитом.
В своей политической работе Коба отстаивал, разумеется, официальную позицию партии. Однако до поездки за границу статьи его на эти темы не возвышались над уровнем повседневной пропаганды. Только теперь, по инициативе Ленина, он подошел к национальной проблеме с более широкой теоретической и политической точек зрения. Жизненное знакомство с переплетом кавказских национальных отношений облегчало ему, несомненно, ориентировку в этой сложной области, где абстрактное теоретизирование особенно опасно.
В двух странах довоенной Европы национальный вопрос имел исключительное политическое значение: в царской России и в габсбургской Австро-Венгрии. В каждой из них рабочая партия создала свою собственную школу. В области теории австрийская социал-демократия в лице Отто Бауэра и Карла Реннера брала национальность независимо от территории, хозяйства и классов, превращая ее в некоторую абстракцию, связанную так называемым «национальным характером». В области национальной политики, как, впрочем, и во всех других областях, она не шла дальше поправок к статус кво. Страшась самой мысли о расчленении монархии, австрийская социал-демократия стремилась приспособить свою национальную программу к границам лоскутного государства. Программа так называемой «национально-культурной автономии» требовала, чтобы граждане одной и той же национальности, независимо от их расселения на территории Австро-Венгрии, как и от административных делений государства, были объединены по чисто персональному признаку в одну общину для разрешения своих «культурных» задач (театр, церковь, школа и пр.). Эта программа была искусственна и утопична, поскольку в обществе, раздираемом социальными противоречиями, пытались отделить культуру от территории и хозяйства; она была в то же время реакционна, поскольку вела к принудительному разъединению рабочих разных национальностей одного и