пыталась создать вокруг собора атмосферу церковной реформации, боясь в то же время неосторожным движением раскачать подгнившую подстройку. Об отделении церкви от государства не было и речи ни у духовенства, ни у светских реформаторов. Князья церкви, естественно, склонны были ослабить контроль государства над своими внутренними делами, но с тем, чтобы государство и впредь не только ограждало их привилегированное положение, их земли и доходы, но и продолжало бы покрывать львиную долю их расходов. В свою очередь либеральная буржуазия готова была обеспечить православию сохранение положения господствующей церкви, но под условием, чтобы она научилась по-новому обслуживать в массах интересы господствующих классов.
Но здесь главные трудности и начинались. Тот же Деникин сокрушенно отмечает, что русская революция 'не создала ни одного сколько-нибудь заметного народно-религиозного движения'. Правильнее было бы сказать, что по мере вовлечения в революцию новых слоев народа они почти автоматически поворачивались спиною к церкви, если даже раньше были связаны с ней. В деревне отдельные священники могли еще иметь личное влияние, в зависимости от их поведения в земельном вопросе. В городе никому не только в рабочей, но и в мелкобуржуазной среде не приходило в голову обращаться к духовенству за разрешением поднятых революцией вопросов. Подготовка церковного собора натолкнулась на полное безучастие народа. Интересы и страсти масс находили свое выражение на языке социалистических лозунгов, а не богословских текстов. Запоздалая Россия проходила свою историю по сокращенному курсу: она оказалась вынуждена перешагнуть не только через эпоху Реформации, но и через эпоху буржуазного парламентаризма.
Задуманный в месяцы прилива революции церковный собор совпал с неделями ее отлива. Это еще более сгустило его реакционную окраску. Состав собора, круг затронутых им вопросов, даже церемониал его открытия — все свидетельствовало о коренных изменениях в отношении разных классов к церкви. На богослужении в Успенском соборе наряду с Родзянко и кадетами присутствовали Керенский и Авксентьев. Московский городской голова эсер Руднев в приветствии сказал: 'Пока будет жить русский народ, в душе его будет гореть вера христианская'. Вчера еще эти люди считали себя прямыми потомками русского просветителя Чернышевского.
Собор рассылал печатные воззвания во все концы, взывал о сильной власти, обличал большевиков и заклинал, в тон с министром труда Скобелевым: 'Рабочие, трудитесь, не жалея сил, и подчиняйте ваши требования благу родины'. Но особенное внимание уделил собор земельному вопросу. Митрополиты и епископы были не менее помещиков напуганы и ожесточены размахом крестьянского движения, и страх за церковные и монастырские земли захватывал их души гораздо сильнее, чем вопрос о демократизации церковного прихода. Грозя божьим гневом и отлучением от церкви, послание собора требует 'немедленно возвратить церквам, обителям, причтам и частным владельцам награбленные у них земли, леса и урожаи'. Вот где уместно вспомнить о гласе вопиющего в пустыне! Собор тянулся из недели в неделю и до высшей точки своих работ, восстановления патриаршества, упраздненного Петром двести лет тому назад, добрался только после октябрьского переворота.
В конце июля правительство постановило созвать на 13 августа в Москве Государственное совещание от всех классов и общественных учреждений страны. Состав совещания определялся самим правительством. В полном противоречии с результатами всех без исключения демократических выборов, происходивших в стране, правительство приняло меры к тому, чтобы заранее обеспечить на совещании одинаковую численность представителей имущих классов и народа. Только на основе такого искусственного равновесия правительство спасения революции еще надеялось спастись само. Никакими определенными правами этот земский собор не наделялся. 'Совещание… получало, — по словам Милюкова, — самое большее — лишь совещательный голос': имущие классы хотели показать демократии пример самоотречения, чтобы тем вернее завладеть затем властью целиком. Официально целью совещания объявлялось 'единение государственной власти со всеми организованными силами страны'. Печать говорила о необходимости сплотить, примирить, ободрить, поднять дух. Другими словами, одни не хотели, а другие не способны были ясно сказать, для чего, собственно, совещание собирается. Назвать вещи по имени и здесь стало задачей большевиков.
Керенский и Корнилов
(Элементы бонапартизма в русской революции)
Немало написано на ту тему, что дальнейшие несчастья, включая и пришествие большевиков, могли бы быть избегнуты, если бы вместо Керенского во главе власти стоял человек с ясной мыслью и твердым характером. Неоспоримо, что Керенскому не хватало ни того, ни другого. Но почему же определенные общественные классы оказались вынуждены поднять именно Керенского на своих плечах?
Как бы для того, чтобы освежить нашу историческую память, испанские события снова показывают нам, как революция, смывая привычные политические разграничения, обволакивает на первых порах розовой туманностью всех и все. Даже враги ее стремятся в этой стадии окраситься ее краской: в этой мимичности выражается полуинстинктивное стремление консервативных классов приспособиться к угрожающим переменам, чтобы как можно меньше пострадать от них. Солидарность нации, основанная на рыхлых фразах, превращает соглашательство в необходимую политическую функцию. Мелкобуржуазные идеалисты, глядящие поверх классов, думающие готовыми фразами, не знающие, чего хотят, и желающие всем всего лучшего, являются на этой стадии единственно мыслимыми вождями большинства. Если бы у Керенского была ясная мысль и твердая воля, он оказался бы совершенно непригоден для своей исторической роли. Это не ретроспективная оценка. Так смотрели большевики и в разгаре событий. 'Защитник по политическим делам, социал-революционер, который стоял во главе трудовиков, радикал без какой бы то ни было социалистической школы — Керенский полнее всего отражал первую эпоху революции, ее «национальную» бесформенность, зажигательный идеализм ее надежд и ожиданий, — так писал автор этих строк в тюрьме Керенского после июльских дней. — Керенский говорил о земле и воле, о порядке, о мире народов, о защите отечества, героизме Либкнехта, о том, что русская революция должна поразить мир своим великодушием, и размахивал при этом красным шелковым платочком. Полупроснувшийся обыватель с восторгом слушал эти речи: ему казалось, что это он сам говорит с трибуны. Армия встретила Керенского как избавителя от Гучкова. Крестьяне слышали о нем как о трудовике, о мужицком депутате. Либералов подкупала крайняя умеренность идей под бесформенным радикализмом фраз…'
Но период всеобщих объятий длится недолго. Борьба классов замирает в начале революции только для того, чтобы ожить затем в виде гражданской войны. В феерическом подъеме соглашательства заранее заключено его неизбежное крушение. Быструю утрату Керенским популярности официозный французский журналист Клод Анэ объяснял тем, что недостаток такта толкал социалистического политика на действия, 'мало гармонирующие' с его ролью. 'Он посещает императорские ложи. Он живет в Зимнем или Царскосельском дворце. Он спит в постели русских императоров. Немножко слишком много тщеславия, и притом слишком заметного; это шокирует в стране, наиболее простой в мире'. Такт, в малом, как и в большом, предполагает понимание обстановки и своего места в ней. Этого у Керенского не было и следа. Доверчиво поднятый массами, он был совершенно чужд им, не понимал их и нисколько не интересовался тем, как они воспринимают революцию и какие делают из нее выводы. Массы ждали от него смелых действий, а он требовал от масс не мешать его великодушию и красноречию. В то время как Керенский наносил арестованной семье царя театральный визит, солдаты, окарауливавшие дворец, говорили коменданту: 'Мы вот на нарах спим, у нас довольствие плохое, а Николашка хоть и арестован, у него мясо в помойку кидают'. Это были «невеликодушные» слова, но они выражали то, что чувствовали солдаты.
Вырвавшийся из вековой скованности народ на каждом шагу переступал черту, какую ему указывали просвещенные вожди. Керенский причитал на эту тему в конце апреля: 'Неужели русское свободное государство есть государство взбунтовавшихся рабов?.. Я жалею, что не умер два месяца назад: я бы умер с великой мечтой' и т. д. Этой плохой риторикой он надеялся повлиять на рабочих, солдат, матросов, крестьян. Адмирал Колчак рассказывал впоследствии перед советским трибуналом, как радикальный военный министр объезжал в мае суда Черноморского флота, чтобы примирить матросов с офицерами. Оратору казалось после каждой речи, что цель достигнута: 'Вот видите, адмирал, все улажено…' Но ничто