окончательно не скроется, окрашивая красным небо, затянутое вытянутыми грядами облаков.
Это было поистине восхитительное зрелище, однако Жуан Баутишта де Гамбоа-и-Кошта был не в том состоянии, чтобы им любоваться, и лишь молил, чтобы оно длилось как можно меньше и на остров поскорей опустился мрак.
Уже в темноте он вновь прошел вдоль берега по воде, в обратном направлении, и, ступив на сушу, лег на песок и затаил дыхание, с силой — насколько позволяли раны на руке — сжимая топор, чутко реагируя на малейшее движение, которое он улавливал на острове.
Спустя почти полчаса он двинулся вперед, прижимаясь к земле, сантиметр за сантиметром, сознавая, что его жизнь зависит от его же терпения и что время — его единственный сообщник в той схватке, в которую он вступил.
В нескольких метрах от него захлопал крыльями фрегат, и он испуганно прижался к земле. Когда сердце перестало учащенно биться, норовя выскочить из груди, он на четвереньках подобрался к птице, мягко отстранил ее и завладел единственным яйцом, которое она высиживала. Разбил его о камень и с жадностью выпил. Затем отыскал другие гнезда и другие яйца и стал утолять голод содержимым тех яиц, в которых не было зародыша.
Глаза Гамбоа уже привыкли к темноте, что позволяло ему различить очертания предметов на расстоянии пяти-шести метров, и благодаря этому спустя еще полчаса он наконец нашел то, что искал, — группу валунов, между которыми имелось небольшое углубление с чистой, свежей водой, вкус которой показался ему восхитительным.
Он поспал прямо там пару часов, снова напился, наполнил тыкву и продолжил путь вдоль берега, пока не натолкнулся на ствол толстого кактуса, возле которого обнаружил мирную наземную игуану. При его появлении она даже не шевельнулась и позволила схватить себя без малейшего сопротивления.
Он предпочел бы бесшумно свернуть ей шею, но ему даже на это не хватало сил, так что ничего другого не оставалось, как размозжить ящерице голову каменным топором.
Он медленно сжевал ее, сырую и чуть ли не трепещущую, преодолевая отвращение и не обращая внимания на кровь, стекавшую по его лицу и шее, поскольку был абсолютно уверен в том, что если не восстановит свои подорванные силы, то никогда не сможет противостоять врагу.
Рассвет застал его уже на обратном пути в убежище, где в разгар утра он воспользовался отливом и в первый раз за двое суток отоспался.
На восьмой день Оберлус начал выходить из себя. Он пядь за пядью обследовал остров, не пропустив ни одной пещеры, самой небольшой кактусовой поросли, ни одного оврага или другого естественного укрытия, — и не обнаружил даже отпечатка ноги беглеца, не говоря уже о нем самом.
Каждые два дня Оберлусу приходилось на время освобождать пленников — грязных, изможденных и перепуганных, физическое и умственное состояние которых ухудшалось прямо на глазах. Сам же он мечтал о возвращении к привычному для себя времяпрепровождению — наблюдению за своим «королевством», лежа на вершине утеса, чтению в течение долгих часов и наслаждению прекрасным телом своей пленницы.
Он подумал: не покончил ли португалец жизнь самоубийством? — однако эта мысль показалась ему нелепой, поскольку Гамбоа, если бы он вздумал лишить себя жизни, незачем было тратить столько сил на то, чтобы разорвать цепь. Также представлялось сомнительным, чтобы он отдался воле волн, вцепившись в какую-нибудь деревяшку, так как, будучи лоцманом, наверняка знал о существовании течения, которое проходило вдоль архипелага. Довериться этому течению было все равно что совершить самоубийство, только более медленным и мучительным способом, а интуиция подсказывала Оберлусу, что подобный шаг совсем не в духе Гамбоа.
Тот по-прежнему был здесь, прятался и наблюдал, выжидая, когда Оберлус устанет его искать и расслабится, — чтобы тут же начать ответную игру, из дичи превратившись в охотника.
После того как Оберлус осмотрел все естественные укрытия, которые мог предоставить остров, ему оставалось только предположить, что португалец зарылся в прибрежный песок или в землю на обрабатываемых пленниками участках, которую они терпеливо наносили в небольшие впадины. Поэтому он прошелся по пляжам, вонзая в песок через каждые полметра свой длинный гарпун, и точно так же проверил участки, портя посадки салата, томатов, табака и картофеля, — однако упрямый лоцман все не находился.
Раздражение уступило место разочарованию и гневу, а гнев сменился усиливающимся страхом, так как в любой момент на горизонте мог появиться корабль и, чего доброго, стать на якорь в бухте.
Свое разочарование и свой гнев Оберлус вымещал, естественно, на Малышке Кармен; до сих пор стоически переносившая плохое обращение, однажды ночью она неожиданно столкнула его с кровати с силой, несвойственной женщине ее физического сложения.
Глаза ее метали молнии.
— Довольно! — вскричала она вне себя и с растрепанными волосами. — Кто я, по-твоему? Собака?
Оберлус поднялся с пола, слегка оторопев, поскольку в тот самый момент не проявлял по отношению к ней никакой особой жестокости. Ей показалось, что он спустит ей с рук ее поступок, однако внезапно он прыгнул вперед и изо всей силы ударил ее кулаком в лицо, отчего она опрокинулась на спину.
Когда Кармен де Ибарра очнулась, она лежала лицом вниз, привязанная к кровати за разведенные в стороны ноги и руки, а сильная боль, которую она испытывала, заставила ее догадаться, что Оберлус насилует ее содомским способом, стараясь причинить как можно больше мучений.
— Пожалуйста! — взмолилась она — Пожалуйста!
Однако Оберлус делал свое дело, пока не изверг в нее семя и не затих, лежа на ней и кусая за шею.
Через некоторое время, когда дыхание успокоилось, он прошептал ей на ухо:
— Ты сказала пожалуйста?
Она молча кивнула.
— Вот это мне нравится, — одобрил он. — Тебе пора решиться заговорить и по-человечески просить меня о чем бы то ни было… Или до тебя все еще не дошло, что я человек?
— Ты ведешь себя не как человек.
— Потому что никто никогда не относился ко мне как к человеку.
Он вышел из нее и сел на кровати, начав неторопливо развязывать узлы. Освободив ее, он заставил ее перевернуться, лечь лицом вверх и цепко схватил за подбородок.
— Смотри на меня! — приказал он. — По-твоему, я похож на человеческое существо, на человека? — В ответ на ее безмолвный и испуганный кивок он довольно засмеялся. — На самого страшного из всех людей, не так ли? Но все равно на человека. — Он прищелкнул языком. — На свете существует еще только одна вещь, которая внушает больший ужас, чем моя физиономия. Я сам. — Он поднялся, прошел к столу, схватил бутылку с ромом и жадно стал пить из горлышка. Закончив пить, сказал: — Я превратился в кое-что похуже, чем моя физиономия, это уже о многом говорит, не так ли?
Пристально глядя на него, она спросила:
— Ты всегда был таким?
Оберлус удивленно обернулся, поставив бутылку на стол.
— Каким именно? — уточнил он. — Таким уродливым или таким жестоким? — Он пожал плечами. — Впрочем… Думаю, что одно связано с другим. Да, — кивнул он, — с тех пор, как я себя помню, я всегда был таким. Я родился таким, как те недоноски, которых врачи сохраняют в сосудах со спиртом, только в отличие от них мне, как на грех, вздумалось продолжать дышать. А моя мать-мерзавка, наверно, была ревностной католичкой, коли не согласилась, чтобы меня тотчас же отправили назад в преисподнюю! Так вот, моя мать, видно, уперлась и решила меня вскормить, пока не выдержала и не сбежала.
Малышка Кармен воздержалась от какого-либо комментария, ограничившись тем, что приподнялась и наконец села в кровати, в то время как он устроился в широком кресле, в котором обычно читал, и раскурил свою почерневшую трубку.
Он искоса взглянул на нее:
— Не осмеливаешься спросить меня, что чувствует человек, родившийся вот таким, верно? — Он