— Ты невнимательно слушал… Это мы успокоили его не навсегда, а где-то на месяц приблизительно, от фазы луны до другой такой же фазы. Время прошло, и он опять ходит, пугает… Поживу-ка я там, пока он не успокоится.
— Слушай… А чего он ходит, если меня нет?
— Думаешь, он такой дурак, не понимает, кто вам помогал? И не знает, кто тебя привез тогда на восточный берег озера? Хе-хе… — скривив лицо, саркастически посмеялась Люда.
Володя почувствовал стыд: приехали они, навлекли неприятности на женщину, теперь уедут, а этот, из могилы, так и будет ходить вокруг дома.
— Люда… Я тебе уже говорил, что если ты не против, хотел бы у тебя пожить. Экспедиция уедет, а я немного останусь… Ты не против?
— Конечно, я совсем не против, милый. Но если ты хочешь поохотиться на этого… Тогда я скажу так — все решается не в Камызе, а здесь. Если вам удастся проникнуть туда, куда вы хотите, — вы все поймете и про Камыз.
Только к этому времени до Володи дошло, что он давно не слышит ни Никиты, ни его овец: пастух погнал отару в степь и теперь едва виднелся вдалеке — пятнышко в громадности степи. Мир был прост: колоссальная степь, звон жаворонков из безбрежности небес, дрожащее марево, почти скрывающее сопки, и в центре степи — кошара, и в ее тени — два человека. Володя коснулся Люды уже по-другому: призывно, вопрошающе: ну как? И женщина отозвалась, как всегда — естественно, красиво и уверенно.
Потом они лежали на старом синем одеяле, так хорошо знакомом Володе, и смотрели в выцветшее небо.
— Я провела детство на хуторе… — тихо рассказывала Люда. — Знаешь, это по-своему хорошо; в деревне ведь всегда хоть кто-то и чем-то тебе мешает. То мотоцикл проедет, то сосед заорет, то корова замычит, то собака залает. Городские говорят: «В деревне тихо!» А в деревне вовсе даже шумно… Вот на хуторе — там тихо! Совсем тихо. Там можно весь день ходить в одних трусах или в ночнушке, никуда не торопиться, и вокруг там совсем никого нет, только животные да небо над головой.
Плыл уютный рассказ о необычном, несовременном детстве этой женщины — тоже необычной и несовременной. Плыло небо над головами — тусклыми обрывками облаков, перемещалось по нему солнце. Где-то в степи двигалось стадо овец, чтобы вернуться сюда к вечеру. А тут мир оставался простым, однозначным, как будто бы два человека выпали из всех времен. Только ветер вздыхал, замирая в траве и в строениях.
— Люда… Ты на чем собираешься ехать? Не на лошади?
— Что ты, милый! Я на мотоцикле… Мне сын привел мотоцикл; мы на нем осенью уедем в Полтаков. И знаешь что… Если ты не передумал, давай так: через несколько дней я поеду обратно, и мы отправимся в Камыз вместе. Договорились?
— Ну конечно! А теперь давай заедем в лагерь. Ты хоть посмотришь, как я там живу.
— Заедем… Только я не обещаю, что пробуду в лагере долго.
И Люда не пробыла в лагере долго. Она осмотрела палатку Володи, прошлась по всему лагерю, а когда приехал народ — охотно съела тарелку супа в палатке-балагане. Но все это как-то торопливо. Вот что она сделала долго — так это задержала долгий-долгий взгляд на Ли Мэй.
— Володя, у тебя склонность к восточным женщинам… И у тебя хороший вкус; я польщена, что нахожусь в такой хорошей компании…
— Ты о чем?! — Володя постарался изобразить как можно более нейтральный тон, как можно более недоуменный взгляд.
А Людмила тихо засмеялась.
— Вова, ты же знаешь — я шаманка! Но знаешь, тут даже не надо врать; чтобы понять, кто тут твоя женщина, вовсе не нужно быть шаманкой. Надо быть опытной бабой с мозгами, а я не совсем дура и не девчонка, вот и все. Я серьезно тебя поздравляю — она прелесть, эта твоя девушка. И вы очень подходите друг другу.
— Да никакая не моя! Не было ничего!
— Значит, будет. А вот что мне тут не нравится, милый, так это твои пьянки. Прости, что в это лезу, я ведь тебе не жена… Но ты бы попил кое-чего, остановился бы… Ты ведь такой умница, Володя. Такие мозги нельзя заливать водкой, это грех. Вот, я положила на стол — это надо заваривать, как чай, так и пить. Не хочешь — не надо, но я так вот и оставлю, пусть лежит.
И еще мне очень не нравится как раз то, о чем ты думать не желаешь… Лагерь в хорошем месте, милый, и по ночам тут ходить вовсе не страшно. Но тут есть кто-то очень-очень сильный… Не злобный, не отвратительный. А именно что сильный. И я не хочу тут оставаться. Нет-нет… Милый, этого здесь вовсе не надо. И прости, но я не останусь здесь на ночь. Я сразу поеду, мне страшно.
Так вот и окончилось это второе событие сегодняшнего, более чем насыщенного дня: Люда чмокнула Володю в щеку, села в седло мотоцикла… И на предзакатном небе долго рисовался ее силуэт, пока дорога не пошла под гору. А тарахтение машины слышалось еще минут пятнадцать.
И началось третье событие: Епифанов его все-таки не выгнал. Людмила еще не скрылась за холмами, еще двигалась в поле видимости по степи женщина на мотоцикле, странно волнуя сердце, а происходило как раз то, чего так опасался Володя: размеренным шагом шел к его палатке Епифанов.
— Владимир Кириллович, вы от меня бегали весь день, так давайте уж я к вам приду. Значит, так: выгнать вас в шею, как обещал, получится очень уж накладно. В экспедиции вы чересчур полезны. Но ведете себя вы, как самая последняя свинья, и на наших отношениях это обязательно скажется, не сомневайтесь. Мало вам местных… метресс! И всяких петербургских шлюх.
— Виталий Ильич, да послушайте…
— Ничего не собираюсь слушать.
Епифанов резко повернулся, направился к своей палатке. Жаль… Он вовсе не собирался плохо поступать с Ли Мэй, не думал ставить ее в шеренгу «петербургских шлюх», которых наблюдал как-то Епифанов, — несколько лет назад было дело. Но ведь люди меняются, черт побери! И обстоятельства бывают очень разные.
После всех трех великих событий этого дня Володя чувствовал себя уставшим, опустошенным. Таким уставшим, что потянуло на портвейн… Но сначала Володя решил попробовать корешки, оставленные Людой. В кипятке корешок давал слабый розово-коричневатый, пряно пахнущий настой; было интересно смотреть, как расплывается вокруг корешка такое мутное пятно, как вся вода в банке за полчаса или за час становится одного цвета.
Настой можно было пить вместо чая, это точно, и после второго стакана Володю сильно затошнило — но не от жидкости, а от своих мыслей про портвейн. Он проверил — стал думать про деда, про Васю, про то, как они поедут когда-нибудь на Маракуни и покажут кузькину мать местным индейцам… Среди прочего представил, как они с братом сдвинут бокалы… и в тот же момент ощутил сильнейший позыв к рвоте. Что такое?! Ну да, вот ставится на стол бутылка водки (сильно тошнит! Все сильнее!). Вот Вася берет ее, смеется, разливает (живот скручивает от дикого желания вырвать). Вот жемчужная влага льется в стаканы… Володя еле успел выбежать из палатки; желудок судорожно сокращался, до боли; дыхание пресекалось так, что потемнело в глазах.
С трудом оклемавшись, Володя побрел в палатку обратно. Долго смотрел он на банку с такой приятной на вкус, вяжущей жидкостью… Ему было и смешно, и как-то странно. И унизительно, и хорошо. А все-таки Людмила молодец! В конце концов, о нем неплохо позаботились: ведь этого же он и хотел. Посмеиваясь, Володя влез в спальный мешок и тут же каменно уснул.
В этот день началось и еще одно, уже четвертое событие, и если мерить происходящее экспедиционной необходимостью, это событие надо считать самым важным. Но в этот день, первый день июля, все только началось: разложили новый раскоп, и именно в нем так старательно копал Володя. На новом месте, снова вычисленном Епифановым и Ли Мэй. Они даже еще раз проверили потом свои вычисления, когда отряд лихо орудовал лопатами, вгрызаясь в слежавшуюся смесь глины и каменной крошки.
На этот раз никакой ошибки быть не могло, и тем не менее через три дня стало совершенно очевидно — что-то не так. А на четвертый день раскопок, 4 июля, работы прекратили, и Епифанов опять хватался за голову, мучительно стонал, не в силах понять — что происходит?! Потому что новые промеры