уедешь в Россию. Или ты хочешь уехать насовсем вместе с мамой?
— Нет… Я хочу поехать посмотреть.
— Сынок, если ты захочешь там остаться — оставайся. Захочешь стать евреем — я тебя держать не буду. И я останусь твоим папой, что бы ты ни решил. Понимаешь? Но я тебе говорил и повторяю сейчас: человеку нигде не бывает лучше, кроме как на своей земле. А наша земля — здесь, вот она. И если ты не захочешь оставаться, а тебя будут оставлять, я должен буду или приехать в Израиль, или другими способами тебя вытаскивать. И ты можешь быть уверен — я тебя обязательно вытащу.
Молчание. Очень долгое молчание, а потом:
— Папа… А что ты будешь делать, если не сможешь меня вытащить?
— Ты имеешь в виду, если тебя спрячут так, что я не смогу найти?
— А если спрячут? Ты всегда говорил, что вокруг нашей дачи есть сто мест, где можно прятать целого слона и никто не найдет… В Израиле там целые пустыни…
— А человека прятать еще проще, сынок, и не нужно никаких пустынь: достаточно сменить ему фамилию и поселить в таком месте, где никто не будет его искать… Исчезает один мальчик, Саша Скоров, нет его. Появляется другой — ну, например… например, Эля Либерман. Живет такой мальчик в городе Яффе, где никогда не бывал Саша Скоров, где Сашу Скорова никому не придет в голову искать. У Эли Либермана есть папа и мама, все документы в порядке, и чтобы доказать, что на самом деле он — вовсе не Эля, а Саша, и не Либерман, а Скоров, нужно долго и старательно работать. А это очень непросто и стоит очень больших денег.
Опять молчание. Долгое молчание в лимонном свете северной зари.
— Вот я и говорю… Что ты будешь делать, папа, если мы… если ты не сможешь меня найти?
И тогда, тяжело вздохнув, Володя рассказал и про это:
— Если я не смогу тебя найти и вернуть домой, я приеду в Израиль. Я напишу обо всем, что произошло, и положу пакеты со своёй статьей в редакции нескольких газет — чтобы шуму было побольше. Я сам выйду на людную улицу в Яффе или Иерусалиме — там, где толпа погуще. Я буду идти с автоматом и бить от бедра по толпе. Мне будет безразлично, в кого попадут пули: в мальчиков, девочек, стариков, старушек. Я не пройду далеко, потому что Израиль — осажденная страна, там много оружия у всех, и солдаты домой ходят тоже с оружием. Но я буду идти сколько смогу, буду менять рожки, пока не убьют. И если я не смогу вернуть своего мальчика, то и люди, укравшие моего ребенка, потеряют много своих детей.
— Это как поляне резали древлян: раз вы так, то и мы вас…
— Ну что делать, если люди по-другому не понимают. Если они считают полноценными людьми только самих себя, а с другими людьми не умеют договариваться, то что делать? Если они не разговаривают, а воюют? Они сами делают так, что с ними нельзя договориться, их можно только побеждать…
Рано, ох рано для мальчика… Как ни упрощенно говорил Володя, а много ли понял его двенадцатилетний сын? Дай бог, чтобы он уловил основное.
— Но главное даже не это… — продолжил Володя. — Я надеюсь, что вокруг моей смерти поднимется шум… большой шум в газетах. Множество людей в разных странах начнут обсуждать, что произошло и почему; очень может быть, ты сможешь вернуться домой и жить с бабушкой в Барнауле, а когда вырастешь — здесь.
Воцарившееся молчание так затянулось, что пришлось завершить:
— Вот и все.
— Папа… А что тогда будет с Васей?
— Вася останется в Барнауле, у бабушки, пока я его не заберу. Если не смогу его забрать… Если некому будет забирать, то он там останется, пока не вырастет.
Опять молчание. Такое долгое, что его лучше прерывать.
— Ты все понял, сынок?
Кивок головой и молчание. Рано, рано это все, рано на годы, но что поделать?! Ситуация возникла вот сейчас, и, в конце концов, не он ее создал. А решать что-то все равно придется, в том числе и Александру. Ему тоже было рано в 19 лет стать главой семьи. А пришлось.
Мальчик ушел, и Володя стал устраиваться на ночь: прошелся вдоль шкафов, выбрал несколько книг, которые давно собирался перечитать. Такой родной, привычный уют летнего вечера, прохлада из открытого окна, настольная лампа бросает круг света на страницы, а вся комната тонет в полумраке. С детства вызывает чувство уюта — постель, журнальный столик с лампой, раскрытая книга на подушке.
Бесшумно возник Саша на пороге кабинета, фигурка в светлой пижаме.
— Папа…
— Да?
— Папа, расскажи еще раз, кто такой русский консул и где он живет.
Володя схватил, прижал к себе дрожащее крупной дрожью тельце, уложил сына в постель.
— Значит, так…
Интересно все же, как меняется с годами мироощущение человека! Перевалив за тридцать, Володя все чаще ощущал мир как скопление хаоса и безумия. Вокруг, вне мысли и сил человека, клубился первобытный туман — бессмысленный, не подчиненный твердым правилам. Хаос отступал, когда человек мог противопоставить ему разум и волю. Безумие входило в рамки, когда человеку хватало воли и сил, чтобы не дать ему определять все в этом мире.
Но как редко возникало ощущение, что ты действительно преодолел хаос и безумие! Что твой мир — часть разумного осмысленного мира. Володя и не помнил, когда у него возникало такое ощущение последний раз. Слушая Марину и ее родню, он как будто погружался в волны безумия, и, вместо того чтобы остаться за порогом, хаос перехлестывал сюда и начинал бесноваться уже в доме Скоровых, заливая рабочие столы и шкафы с книгами — материальными носителями разума.
Ощущение победы над хаосом появилось сейчас, когда он лежал в постели рядом с сыном, рассказывая ему сначала про консула, потом про пустыню Негев, куда они когда-нибудь поедут. Под боком тихо лежал его ребенок, только что выбравший его народ, его страну, сознательно продолживший историю семьи, начавшуюся с Николая Курбатова, родившегося еще в прошлом веке, крепостного князей Гагариных и торговца ценными камнями.
Дыхание мальчика стало ритмичнее, глубже: он спал. Володя отнес ребенка в его комнату, каждой клеточкой тела ощущая, что он не один в этом мире. Полумрак уже затопил город, но оставался зыбким, прозрачным — дело шло к белым ночам. Над какой-то кирпичной трубой стоял худосочный серпик месяца; такому бы бледному серпику куда уместнее стоять над сельскими дубами, над прудом, над сенокосными лугами, отражаясь в капельках росы.
Нет, все же все это не зря… Спит мальчик за стеной, его плоть и кровь. Спит второй мальчик у мамы, в Барнауле; мальчик, названный Василием в честь двоюродного деда. Александр и Василий — как тот, который столько сделал для него в свое время, и как тот, что с боем ушел за границу и стал дедом его троюродного брата.
Что, может, и самому — за границу? Сразу почему-то вспомнилось даже не сегодняшнее: гранитная набережная, по которой прошли несколько поколений людей, сделавших Россию тем, что она есть, вспомнилось синее мерцающее пространство, распахнутое вверх, сияющее и прекрасное, и в этой синеве — крик птичьих стай, кресты летящих журавлей, мучительно вытянутые шеи гусей. «Вечное синее небо» — так, кажется, называли эту сущность монголы?
И еще одно воспоминание полезло в голову. Давно, еще когда искали дьявольское кольцо, Володе запомнилась деревня — где-то чуть к югу за Брянском. Маленькая, дворов тридцать, деревушка, и при ней огромное, не меньше нескольких гектаров, кладбище. Позже Володя еще не раз видел в средней полосе такое же явление — маленькие деревушки, а возле — огромные кладбища. Сразу становилось понятно, что живых русских людей, населяющих эту землю, здесь куда меньше, чем покойников.
Где-то в других странах запоздалый путник может резко ударить по тормозам, если по шоссе бредут люди в куртках из оленьей кожи, с луками времен Столетней войны. Эти люди, олицетворенная память своей земли, говорят на староанглийском; если от них не шарахаться, а расспросить, они могут сообщить не меньше интересных вещей, чем Ульян или Асиньяр.[3]