ничем иным, как маской, которой он воспользовался. Он играл с католицизмом, поступая так, как поступали многие интеллектуалы двадцатого века, пытающиеся прикрыть свою наготу достойной старомодной ризой. Он искал способа, как вызвать в читателе желаемый эмоциональный отзвук: разумеется, читатель, находя такие слова, как «милость» или «грех», знакомые ему с детства, реагирует сильно. Но в таком употреблении слов и понятий писателем есть момент злоупотребления. Альфа усомнился в реальности конфликтов, которые сам творил. Именуемый католическим писателем, он знал, что католическим писателем не является, подобно тому, как живописец, который писал какое-то время в кубистической манере, с удивлением обнаруживает, что его по-прежнему называют кубистом. Обманутые внешней видимостью, критики относили его творчество к здоровой и благородной литературе, противопоставляя его творчество писательству его коллег, являющему черты декадентства. Сам он, однако, понимал, что отнюдь не был здоровее своих коллег, которые хотя бы не скрывали своей жалкой наготы.

Разразилась война, наш город и страна стали частью империи Гитлера. Пять с половиной лет мы жили в измерениях совершенно иных, чем все, что можно было знать из какого бы то ни было опыта или из литературы. То, что дано было нам увидеть, превосходило, я бы сказал, самое смелое и самое кошмарное воображение. Известные нам прежде описания ужасов заставляли теперь смеяться, как наивные и детские рассказы. Немецкая оккупация в Европе была жестокой, но нигде не была такой жестокой, как на Востоке: потому что на Востоке обитали расы, которые согласно доктрине национал-социализма заслуживали полного истребления или использования для тяжелой физической работы.

Однако же мы жили и, поскольку мы были писателями, старались писать. Правда, то и дело кто-то из нас исчезал, увезенный в концлагерь или расстрелянный. С этим ничего нельзя было поделать. Мы были как люди на льдине, которая постепенно тает. Не следовало думать о той минуте, когда она растает полностью. Военные сводки содержали данные о нашем соревновании со смертью. Мы должны были писать: это был единственный способ уберечься от отчаяния. Кроме того, вся страна была охвачена сетью конспирации и действительно существовало в ней «подпольное государство», почему же не должна была существовать также подпольная литература. Печатание журналов и книг на языке завоеванной нации было запрещено. Тем не менее культурную жизнь не удалось задавить. Подпольные публикации печатались на гектографе или нелегально издавались в форме журналов, брошюр и книжек малого формата, которые легко распространять. Организовывалось множество подпольных лекций и авторских вечеров. Были даже подпольные театральные представления. Все это поднимало нравственный дух завоеванной, но продолжающей бороться нации. Нравственный дух был высокий, немножко даже слишком высокий, как это доказали события в конце войны[63]. Альфа в течение этих лет успешно осуществил свой идеал писателя — нравственного авторитета. Его поведение было поведением образцового писателя-гражданина. Его суждения о том, как надлежит поступать и как не надлежит, считались в литературных кругах своего рода приговорами оракула.

К нему часто обращались с просьбой, чтобы он решил, не преступил ли кто-то принципы неписаного патриотического кодекса. Благодаря такому молчаливому признанию он стал кем-то вроде вождя всех писателей в нашем городе. Ему шли деньги из подпольных фондов, и он распределял эти деньги между нуждающимися в помощи коллегами; в конспирации он был посвященным высокой степени; он покровительствовал начинающим писателям; он осмелился публично не подать руки единственному в Варшаве писателю, который согласился сотрудничать с немцами, поступив на службу в немецкую издательскую фирму. Он был инициатором и соредактором подпольного литературного журнала[64], экземпляры которого, печатаемые на машинке, передавались поочередно «клубам», собирающимся тайно, и там читались вслух. Его позиция была подлинным гуманизмом. Уже до войны он открестился от своего праворадикального патрона[65], который провозглашал необходимость ввести в Польше собственный тотализм (в первый же год оккупации этот человек был расстрелян гестапо). Когда немецкие власти приступили к систематическому уничтожению трехмиллионного еврейского населения Польши, антисемиты не считали нужным чрезмерно огорчаться; вслух они осуждали это зверство, но потихоньку многие из них думали, что оно не совсем уж необоснованно. Альфа принадлежал к тем жителям нашего города, которые реагировали на массовые убийства резко; он боролся пером против равнодушия других и сам оказывал помощь укрывающимся евреям, хотя за помощь евреям грозила смертная казнь.

Он был решительным противником национализма, который нашел в Германии такое кошмарное воплощение. Это никоим образом не значит, что он склонялся к коммунизму. Количество коммунистов в Польше всегда было незначительно, а сотрудничество русских с немцами после пакта Молотов-Риббентроп создало условия, особенно неблагоприятные для деятельности сторонников Москвы. Коммунистическое подполье было слабое. Надежды масс населения обращены были к Западу, а «подпольное государство» было зависимо от эмигрантского правительства в Лондоне[66]. Альфа, всегда чувствительный к нравственному мнению окружающих (его чувствительность можно сравнить с чувствительностью барометра), не мог относиться с симпатией к стране, которая почти ни в ком не рождала дружественных чувств. Как большинство его друзей, он хотел далеко идущих социальных реформ и народовластия.

Я встречался с Альфой часто. Я не слишком преувеличил бы, сказав, что годы войны мы провели вместе. Вид Альфы подымал дух; наперекор всему он улыбался, держался небрежно и — чтобы подчеркнуть свое презрение к подкованным сапогам, мундирам и воплям «Heil Hitler» — носил зонтик. Его высокий рост, худощавость, иронически блестевшие глаза в очках и та важность, с какой он шествовал по улицам города, в котором безумствовала чума террора, делали его фигурой, противоречащей законам войны. Случилось как-то, что мы возвращались после визита к нашему общему другу, который жил в деревне[67]. Насколько я припоминаю, мы спорили, каким поездом ехать; мы решили ехать ближайшим, хотя хозяева рекомендовали поезд, отходивший на полчаса позже. Мы приехали в Варшаву и шли по улицам довольные жизнью; это было погожее летнее утро 1940 года. Мы ничего не знали о том, что этот день будет записан как черный день в истории города. Едва я вернулся к себе и закрыл за собой дверь, я услышал на улице крики. Я выглянул в окно, там шла облава. Это была первая большая облава до времен Освенцима. В Освенциме позже уничтожили несколько миллионов людей из разных стран Европы, но тогда этот концентрационный лагерь был только в зачатке. Из первого большого транспорта людей, схваченных в тот день на улицах, кажется, никто не остался в живых. Альфа и я прошли по улицам за пять минут до начала облавы; зонтик и беспечность Альфы приносили счастье.

Эти годы были испытанием для каждого писателя. Действительный трагизм событий далеко превосходил воображаемые трагедии. Тот, кто не мог найти выражения для общего отчаяния и общей надежды, тот стыдился, что он писатель. Существовали уже только элементарные чувства: страх, боль по поводу утраты близких, ненависть к поработителям, сочувствие к страдающим. Альфа, талант которого искал трагедии действительной, а не воображаемой, почувствовал в руках материал и написал ряд рассказов, которые составили книгу, изданную после войны; книга эта была переведена на многие языки. Суть всех рассказов можно определить как верность. Не зря Конрад был любимым автором юношеских лет Альфы. Это была верность чему-то, не поддающемуся названию в человеке, но могучему и чистому[68]. До войны Альфа был склонен называть этот нравственный императив по-католически. Теперь он боялся фальши, он утверждал только, что этот императив существует. Когда его умирающие герои обращали свой взор к молчащему небу, они не могли там прочесть ничего, кроме надежды, что их верность, может быть, опирается на какой-то мировой принцип и что этот мировой принцип не совсем бессмыслен и не чужд нравственным стремлениям человека. Нравственность героев Альфы была мирская — с вопросительным знаком, с паузой, но эта пауза не была еще верой[69]. Я думаю, что Альфа был более честен в этих рассказах, чем в своих предвоенных произведениях. В то же время он с большой силой выражал состояние сознания тех бесчисленных бойцов подполья, которые гибли в борьбе с нацизмом. Почему они бросали на весы свою жизнь? Почему принимали пытки и смерть? У них не было точки опоры ни в любви к фюреру, как у немцев, ни в Новой Вере, как у коммунистов. Сомнительно, верило ли большинство из них в Христа. Стало быть, только верность — верность тому, что называли отчизной или честью, тому, что было сильнее, чем названия. В одном из рассказов Альфы[70] юноша, которого пытают жандармы и который знает, что будет расстрелян, выдает своего друга, потому что боится умирать один. Они встречаются перед расстрелом, и выданный прощает выдавшему. Это прощение не может быть оправдано никакой утилитарной

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату