— Нехорошо это, — говорит Джил, возвращаясь к столу.
— Ты опять не права, — парирует Бред. — Для него это очень хорошо.
— Ох, да ты напился уже, — отмахивается Джил. — Где в конце концов этот проклятый гусь? Эльза! Эльза!
— Забудь о гусе, дорогая! Это все игра. Кто кого пересидит. Правила таковы: «завтра» и «вчера» отменяются, но «сегодня» длится вечно… Не правда ли, было бы замечательно, если бы вы, друзья, сидели здесь, как сидите, а я начал бы уменьшаться и все уменьшался бы… пока не превратился в такусенькую крохотную крохотулечку… так что вам понадобилось бы увеличительное стекло, чтобы разглядеть меня? Я был бы маленьким пятнышком на скатерти и говорил бы — Тимур… Ти-мур! А вы — где он? где он? А я — Тимур, логофеты, гликофосфаты, Бийанкур, Ти-мур… О полн пиит пречудных пречуд… а вы…
— О Боже, Бред, ты пьян! — говорит Джил. И Бредтреп смотрит осовело-весело и таращит шары, косящие зело.
— Сейчас начнет мерзнуть, — говорит Джил, вставая, чтобы найти испанскую шапочку.
— Это правда, — замечает Бред. — Все, что она говорит — правда. Ты думаешь, я очень упрямый. Ты, — обращается он ко мне, — ты, со своими монгольскими глаголами, своими переходными и непереходными, разве не видишь, сколь я любезен? Ты все время толкуешь о Китае… вот он — Китай, разве не видишь? Вот… а что «вот»? Подай шапочку, Джил, мне холодно. Жуткий холод… Пред-ледниковый. Вам-то всем тепло, а я замерзаю. Я чувствую, как снова наползают ледники. Это факт. Все на свете прекрасным образом движется, течет, доллар падает, квартиры сданы, беженцы все нашли прибежище, рояль настроен, счета оплачены, гусь готов, и чего мы ждем еще? Очередного ледникового периода! Он наступит завтра утром. Вы подойдете к окну и увидите: все сковано морозом. Нет больше проблем, нет истории, ничего нет. Все замерзло. Мы будем сидеть, как сидим, ожидая, когда Анна внесет гуся, и вдруг по нам поползет лед. Я уже чувствую этот ужасный холод — хлеб весь оброс сосульками, иней посеребрил масло, гусь скукожился, стены первобытно-белы. И этот крохотный ангелочек, этот чудный новый эмбриончик, залетевший под пояс Джил, он замерзнет во чреве, дурачок, скользкий, как плевочек, с ледяными крылышками и губками как улитки. Джаггер; индийский сокол, и повсюду тишина и покой. Скажи хоть теплое слово! У меня ноги окоченели. Геродот рассказывает, что феникс, когда умирает его отец, лепит яйцо из мирры, помещает в него прах и переносит это маленькое мирровое яйцо из аравийской пустыни в Храм Солнца в Гелиополисе, и происходит это раз в пятьсот лет или около того. Интересно? Согласно Плинию, каждый раз существует только одно яйцо, и когда птица чувствует приближение конца, она строит гнездо из благовонной кассии и ладана, садится в него и умирает. Из гнезда появляется червячок, который становится фениксом. Потому феникс (bennu) — символ возрождения. Как тебе эта история? Мне нужно что-то погорячее. Вот другая… В Болгарии есть нистингары — ходящие по огню. Они танцуют в пламени костра 21 мая на праздник дня святых Елены и Константина. Они танцуют на пылающих углях, пока их лица не исказятся и они не начнут пророчествовать.
— Эта история мне совсем не нравится, — говорит Джил.
— Мне тоже, — соглашается с ней Бред. — Мне нравится первая, о маленьком червячке-душе, вылетающем из гнезда, чтобы возродиться. В Джил сидит один такой… растет себе и растет. Не остановишь. Вчера — головастик, завтра — ягода жимолости. Невозможно сказать, чем ои> будет еще… в конце концов. Он каждый день умирает в гнезде и на другой день рождается вновь. Приложи ухо к ее животу… ты сможешь услышать, как трепещут его крылышки. Фрр… фрр. Без всякого моторчика. Чудеса! Их у нее внутри миллионы, и все трепещут крылышками, мечтая вылететь на волю. Фрр… фрр. И если только взять иглу и проколоть оболочку, они все вылетят наружу… представь себе… огромное облако душ- червячков, миллионы… стая, такая густая, что мы не сможем видеть друг друга… Правда! Незачем писать о Китае. Напиши об этом! О том, что находится внутри тебя… о головокружительном позвоночном столбе… о сперматозоидах и лейкоцитах… каждая из этих вещей — поэма. Медуза — тоже поэма, великолепнейшая поэма. Тычешь ее так и этак, она осклизлая и скользит, она дрожит, как желе, как простокваша, у нее есть кишечник и прямая кишка, она как с оборками абажур. И Маугли в саду, высвистывающий квартирную плату, он — тоже поэма, с большими ушами поэма, с подкачавшим вестибуляром поэма, сочащаяся елеем. У него круглые ушные раковины, как круглые малиновые рюши, зияющие, словно распахнутая карета. Он корчится в горсти утробы, меж тем моллюск подмигивает… он бродит по докембрийским конторам, травя мерзейших тварей… Маугли… аугли… молчащий и мучающийся…
— Он сходит с ума, — говорит Джил.
— Опять ты не права, — отвечает Бред. — Я как раз вошел в ум, только это другого рода ум, нежели ты пред ставляешь. Ты думаешь, поэма должна иметь видимый облик. В тот момент, когда ты что-то пишешь, поэма исчезает Поэма это «настоящее», которому нельзя найти определение. Ею живешь. Любая вещь — поэма, если в ней заключено время. Тебе не нужно садиться на паром или ехать в Китай, чтобы написать поэму. Лучшей поэмой, какой я когда-либо жил, была кухонная раковина. Я рассказывал вам о ней? У нее было два крана, одному имя было Фруа, другому — Шо.[63] Фруа вел жизнь in extenso — полноценную, при помощи резинового шланга, надетого на конец. У Шо с конца вечно капало, точно он подцепил триппер. По вторникам и пятницам он ходил в мечеть, где была лечебница для кранов-венериков. По вторникам и пятницам Фруа приходилось работать за двоих. Он был зверски охоч до работы. Больше ему ничего и не требовалось. Шо, напротив, нужно было улещивать и обхаживать. Надо было предупреждать его: «не торопись», иначе мог обдать кипятком так, что шкура слезет. Изредка они работали в полном согласии, Фруа и Шо, но то было редко. В субботние вечера, моя ноги в раковине, я думал, как совершенен мир, где правит эта пара. Никогда ничего другого, только эта железная раковина и два ее крана. Ни начал, ни концов. Шо — альфа и Фруа — омега. Вечность. Звездные Близнецы, владычествующие над жизнью и смертью. Альфа-Шо течет по всей шкале Фаренгейта, шкале Реомюра, сквозь силовые поля намагниченных металлических опилок и хвосты комет, сквозь бурлящий котел Мауна Лоа, вливаясь в сухой свет кайнозойской луны; Омега Фруа течет сквозь Гольфстрим, по болотному ложу Саргассова моря, сквозь сумчатых и ракушки-фораминиферы, сквозь китих и трещины в полярных льдах, сквозь островные вселенные, погасшие катоды, могильный прах, коконы и щупальцы миров несотворенных, миров нетронутых, миров невидимых, миров нерожденных и потерянных навсегда. Альфа-Шо каплет, каплет; Омега-Фруа трудится, трудится. Руки, ноги, волосы, лицо, тарелки, овощи, рыба вы мыты и отмыты; отчаяние, тоска, ненависть, любовь ревность, преступление… каплют, каплют. Я, Бредтреп, и моя жена Джил, а за нами легионы и легионы… все мы стоим у железной раковины. Всякое семя исчезает в канализации: маленькие канталупки, большие тыквы, икра макароны, желчь, слюна, мокрота, листья латука, кости сардин, уорчестерширский соус, несвежее пиво, моча сгустки крови, овсянка, жевательный табак, цветочная пыльца, пыль, жир, шерсть, бумажные нитки, обгоревшие спички, живые черви, измельченная пшеница, пастеризованное молоко, касторка. Семена тщеты, исчезающие навечно и вечно возвращающиеся в чистых потоках чудесной химической субстанции, которая отвергает названия, разряды, ярлыки, анализы, не желает, чтобы ее качали и распределяли. Возвращающиеся вечно Фруа и Шо, как истина, которую нельзя одолеть. Ты можешь выбирать: горячую или холодную, можешь — тепловатую. Можешь мыть ноги или полоскать горло; можешь промывать глаза от попавшего мыла и испачканный в земле латук; можешь купать новорожденного или омывать окоченевшее тело покойника; можешь мочить мякиш для фрикаделек или разбавлять вино. Вещь первая и последняя. Эликсир. Я, Бредтреп, вкушаю эликсир жизни и смерти. Я, Бредтреп, состоящий из тщеты и К,0, из горячего и холодного и всех промежуточных стадий, оболочки и мерзкой начинки, из тончайшей и неуловимой субстанции, никогда не исчезающей, из крепких черепных швов и твердого уда, из ледяных щелей и пробирок, спермы и пары яиц, сработавшихся вконец, из резинового наконечника и медного крана, из потухших катодов и извивающихся инфузорий, из листьев латука и солнечного света, разлитого по бутылкам… Я, Бредтреп, сидящий у железной раковины, растерянный и восторженный, всегда поэма, не меньше и не больше, железная строфа, стручок в кипятке, потерявшийся лейкоцит. Железная раковина, где я облегчал свою душу, мыл мои нежные ноги, купал первенца, полоскал болящие десны, пел, как водяная черепашка с ромбовидным узором на панцире, и пою сейчас и буду петь всегда, пусть засорены трубы и проржавели краны, пусть утекает время, и я буду всем: настоящим временем, и прошедшим, и будущим. Пой, Фруа, пой преходящее! Пой, Шо, непреходящее! Пойте альфу и омегу, начало и конец! Пойте аллилуйю! Распевай, о раковина! Распевай, пока мир, бурля, устремляется в тартарары…
И, распевающего громко и ясно, как умирающий раненый лебедь, на кровать мы его отнесли.