он. — В любое время, не дожидайтесь, пока
Входя в новый офис Забриски, я пытался припомнить, сколько лет прошло со дня нашей последней встречи. В просторной приемной сидели всего два-три человека. Совсем не то, что в старые времена, когда в тесном закутке теснились женщины с покрасневшими глазами, прикладывавшие к распухшим щекам теплые платки; некоторые приводили с собой детей, и все они были готовы сидеть часами — нищие, смиренные, подавленные. Теперь все было другим. Новехонькая и по виду удобная мебель, на стенах картины, совсем неплохие, и полная тишина — не слышно даже зловещего жужжания бормашины. И шума самовара, кстати, тоже.
Только я сел, как дверь камеры пыток распахнулась и на пороге показался пациент. Сам Забриски, выйдя следом, тут же подошел ко мне, сердечно потряс руку и попросил обождать несколько минут, пока он освободится. А что со мной? Ничего серьезного? Я попросил его не волноваться. Так, ерунда, несколько дырок. Усевшись снова, я взял журнал. Разглядывая картинки, решил сказать ему, что Моне грозит операция. Опухоль матки или что-нибудь в этом роде.
В случае с Забриски несколько минут обычно означали несколько часов. Но в этот раз все было по- другому. Организация труда у него стала почти идеальной.
Я опустился в большое кресло и широко открыл рот. Забриски нашел у меня только одно небольшое дупло и тут же его запломбировал. Занимаясь зубом, он засыпал меня вопросами: как мои дела? продолжаю я писать? есть у меня дети? почему я так давно его не навещал? как поживает такой-то? увлекаюсь ли по- прежнему велосипедом? На все вопросы я отвечал хмыканьем или закатыванием глаз.
Наконец все было кончено.
— Не убегайте сразу! — сказал Забриски. — Выпьем сначала по маленькой. — Открыв сейф, он извлек оттуда бутылку превосходного шотландского виски и придвинул ко мне свой стул. —
Заговорить сразу о главном, то бишь о нашем финансовом положении, было невозможно. Но через какое-то время я все-таки ввернул:
— Понимаю, — сказал Забриски. — Очень жаль. — И, немного подумав, спросил: — А когда нужна остальная сумма?
— Послезавтра.
— Вот что мы сделаем, — произнес он. — Я дам вам чек и помечу его поздним числом. Сейчас у меня на счете мало денег, очень мало. А сколько всего надо?
Я назвал сумму в двести пятьдесят долларов.
— Обидно. Эти деньги могли бы остаться у вас.
Меня вдруг охватило раскаяние.
— Забудьте об этом разговоре. Я не возьму у вас последние деньги.
Но Забриски не хотел об этом слышать. Дело в том, что люди не торопятся оплачивать счета за лечение, объяснил он и, вытащив огромный гроссбух, стал водить пальцем по цифрам.
— В конце месяца я рассчитываю получить более трех тысяч долларов. Вот так-то. Не такой уж я бедняк.
Держа в руке чек, я не торопился уходить, не желая выглядеть невежливым. Наконец Забриски пошел проводить меня, и, когда я уже ступил в лифт, сказал:
— Перед тем как получить деньги, позвоните мне… на всякий случай, чтобы не было никаких накладок. Позвоните, хорошо?
— Хорошо, — пообещал я и помахал ему на прощание.
А он все тот же добряк, думал я, спускаясь в лифте. Жаль, не догадался попросить немного наличных.
Кофе и кусок пирога — вот что мне сейчас нужно. Порывшись в карманах, я нашел несколько мелких монет. Вечно одна и та же история.
Приближаясь к библиотеке на углу Пятой авеню и 42-й улицы, я серьезно подумывал, не стать ли мне, на худой конец, чистильщиком обуви, и даже стал взвешивать все «за» и «против». Потом спохватился — что это со мной? Скоро сорок стукнет, а я думаю о том, чтобы чистить обувь другим людям. И что только не лезет в голову!
Дойдя до библиотеки, вход в которую охраняли невозмутимые каменные львы, я вдруг страшно захотел туда войти. В просторном зале, среди книг, всегда хорошо и уютно. Кроме того, у меня неожиданно возникло острое желание разузнать, как обстояли дела у других писателей в моем возрасте. (Подогревала меня и надежда встретить в библиотеке знакомого и, стрельнув деньги, выпить-таки кофе и съесть пирог.) Одно ясно: бессмысленно копаться в личной жизни таких людей, как Горький, Достоевский, Андреев и им подобных.
Как известно, самораскрытию помогают злоключения и горе. Неужели только это я и обнаружу — и ничего больше? — на страницах биографий? Выходит, все творческие люди — страдальцы, находящие спасение от мук в искусстве? У человечества красота ассоциируется со страданием, а страдание — со спасением. В Природе нет ничего подобного.
В библиотеке я взял большой словарь биографий и занял место в читальном зале. Почитав выборочно несколько статей, я погрузился в мечтания. Следовать за собственной мыслью оказалось интереснее, чем совать нос в личную жизнь прославленных неудачников. Если бы я только мог видеть то, что происходит в потаенных уголках моего «я», тогда, возможно, мне было бы легче найти ту точку, откуда забьет источник. Я вспомнил слова Стаси о необходимости встретить родственную душу, если хочешь расти и творить. Вести беседы о творчестве с любителями литературы — пустое дело. Я лично встречал множество знатоков, которые блестяще рассуждали об этом предмете. (Ни строчки не написав за всю жизнь.) Но можно ли вообще судить о скрытых процессах?
Передо мной стоял все тот же вечный вопрос, на который, по-видимому, невозможно ответить: что такого важного могу сказать я миру? Того, что не было бы уже сказано раньше, тысячу раз сказано, причем людьми значительно более одаренными, чем я? Неужели мое «эго» настоятельно требует, чтобы о нем знали? Что во мне такого необычного? А если ничего необычного нет, то, рассказав о себе, я всего лишь прибавлю ноль к громадному, поистине астрономическому числу.
Так, переходя мысленно от одной вещи к другой — восхитительные