Такие вещи влияют на разговор. Можно прекрасно общаться, но трудно разговаривать по душам. Франция, как часто говорят, — это сад, и если любишь ее, как я ее люблю, то она может быть очень красивым садом. Что касается меня, то она благотворно и умиротворяюще подействовала на мой дух; там я исцелился от многих потрясений и ран, полученных у себя на родине. Но наступает день, когда снова чувствуешь себя здоровым и сильным, и тогда эта атмосфера перестает вдохновлять. Ты жаждешь вырваться на волю, испытать свои силы. И тогда французский дух кажется тебе ущербным. Жаждешь завести друзей, обрести врагов, увидеть, что находится за пределами стен и возделанных лоскутков земли. Жаждешь перестать думать категориями страхования жизни, пособий по болезни, пенсии по старости и прочая.
После обильной трапезы в пирейской
Итак, я продолжал взахлеб рассказывать о Шервуде Андерсоне, обращаясь главным образом к капитану Антониу. Помню, какой взгляд он бросил на меня, когда я закончил, взгляд, в котором читалось: «Сдаюсь. Беру все, заверните». С тех пор я много раз перечитывал Шервуда Андерсона глазами Антониу. Он постоянно плавает от одного острова к другому и пишет стихи, бродя ночью по незнакомому городу. Несколько месяцев спустя я как-то встретился с ним на несколько минут в странном порту Ираклион на Крите. Он продолжал думать о Шервуде Андерсоне, хотя говорил со мною о грузах, которые перевозил, о сводках погоды и запасах пресной воды. Как-то раз в море я заметил, как он, зайдя к себе в каюту, достал с полки небольшую книжицу и с головой погрузился в таинственную ночь заштатного безымянного городка в Огайо. Ночами я всегда завидовал ему, завидовал его покою и одиночеству в море. Я завидовал его остановкам у островов и одиноким прогулкам по молчаливым деревушкам, названия которых ничего нам не говорили. Моим первым желанием в детстве было стать лоцманом. Я представлял, как буду стоять один в маленькой рубке на палубе и направлять корабль в узкий проход между опасными рифами. Идти навстречу штормам, сражаться с ними — это было так заманчиво, так восхитительно. Лицо Антониу носило на себе печать подобных сражений. Такая же печать лежала и на сочинениях Шервуда Андерсона. Мне нравятся люди со штормовым темпераментом…
Мы расстались под утро. Я вернулся в гостиницу, распахнул балконную дверь и долго стоял, глядя на опустевшую площадь. Я приобрел еще двоих настоящих друзей и был счастлив этим. Я думал обо всех друзьях, которых приобрел за недолгое время пребывания в Греции. О Спиро, и таксисте, и Карименаиосе, жандарме. А еще был Макс, беженец, по-княжески расположившийся в отеле «Король Георг»; у него, казалось, не было других забот, как делать друзей счастливыми с помощью драхм, которые он не мог вывезти из страны. Еще был владелец гостиницы, в которой я жил; в отличие от французов, хозяев отелей, он время от времени спрашивал меня, не нуждаюсь ли я в деньгах. Если я говорил ему, что собираюсь ненадолго куда-то уехать, он просил: «Обязательно дай телеграмму, если понадобятся деньги». То же самое Спиро. Когда мы прощались в порту в ночь всеобщей паники, его последние слова были: «Мистер Генри, если вернетесь на Корфу, я хочу, чтобы вы остановились у меня. Не нужно никаких денег — просто приезжайте и живите, сколько захочется». Куда бы я ни поехал в Греции, повсюду я слышал одно и то же. Даже в префектуре, пока мне оформляли все бумаги, жандарм послал за кофе и сигаретами, чтобы мне комфортнее было дожидаться. Нравилось мне и то, как они побирались. Они этого не стыдились. Они просто останавливали вас и просили деньги или сигареты так, словно имели на это право. Это хороший знак, когда люди вот так просят подаяния: значит, они сами умеют давать. Француз, к примеру, не умеет ни дать, ни попросить о помощи — и в том и в другом случае он испытывает неловкость. Для него великая добродетель — не досаждать вам. Грек не окружает себя стеной: он и дает от души, и берет не чинясь.
Англичане, живущие в Греции — виноват, но тем не менее, — придерживаются весьма нелестного мнения о греческом характере. Англичанам недостает воли, воображения, жизнерадостности. Они, по- видимому, считают, что греки должны быть вечно им благодарны. Англичанин в Греции — это насмешка и оскорбление для глаз: он не стоит и грязи между пальцами ног греческого бедняка. На протяжении веков у греков были самые страшные враги, каких только может иметь народ, — турки. После веков рабства они освободились от ярма и, не вмешайся Вышние силы, раздавили бы турок, уничтожили бы их. Сегодня два этих народа, смешавшись на протяжении нескольких поколений, что в высшей степени необычно, стали друзьями. Они уважают друг друга. И тем не менее англичане, которые исчезли бы с лица земли, окажись на месте греков, претендуют на то, чтобы смотреть на них свысока.
В каком бы уголке Греции ты ни оказался, повсюду тебя окружает атмосфера героических деяний. Я говорю о современной Греции. И женщины, когда оглядываешься на историю этой маленькой страны, вели себя столь же героически, как мужчины. По правде сказать, греческих женщин я уважаю даже больше, чем мужчин. Это женщины, вместе с православными священниками Греции, поддерживали боевой дух нации. Нигде не найти более поразительного примера упорства, мужества, дерзости, отваги. Неудивительно, что Даррелл захотел воевать вместе с греками. Кто не предпочел бы сражаться плечо к плечу с Бубулиной,[439] например, чем с толпой болезненных, женоподобных рекрутов из Оксфорда или Кембриджа?
В Греции я не подружился ни с одним англичанином. Мне всегда было неловко перед греками, когда меня видели в компании англичан. Все друзья, которых я приобрел в Греции, — греки, и я горжусь ими и почитаю за честь, что они удостоили меня своей дружбы. Надеюсь, те немногие англичане, которых я знал в Греции, поймут, когда прочтут эти строки, что я думаю об их поведении. Надеюсь, они признают меня врагом таких, как они и им подобные.
Поговорим лучше о чем-нибудь более интересном — Кацимбалисе, например, о том, как мы однажды под вечер поехали к нему в Амаруссион. Еще один изумительный, праздничный день в моей жизни! Нас просили приехать пораньше, чтобы успеть полюбоваться закатом. Стефанидис перевел несколько греческих стихотворений на английский и собирался нам их там прочесть. Когда мы приехали, Кацимбалис еще дремал после обеда. Он был немного смущен тем, что мы застали его в такой момент, поскольку вечно хвастал, что чрезвычайно мало спит. Когда он спустился к нам, вид у него был заспанный и опухший. Он бормотал что-то себе под нос и двигал руками, словно хотел и не мог извлечь звуки из проклятого спинета. Бормотал что-то о слове, которое минуту назад вспомнил сквозь дрему. Он всегда с трудом подыскивал подходящие английские слова и фразы, когда хотел объяснить какой-то замечательный греческий образ, на который только что наткнулся в книге. Как бы то ни было, мы, как я сказал, заявились, когда он крепко спал, и теперь он пошатывался, бормотал и махал руками, будто пытался стряхнуть с себя паутину, но это никак ему не удавалось. Он начал говорить, еще опутанный бахромой дремы, которую не успел окончательно сбросить с себя. Чтобы начать, начинаешь с чего угодно, а поскольку он только что спал, он начал с того, что ему приснилось во сне. Сон был пустяковый, забывшийся в момент, но воспоминание о нем вернуло его к слову, которое назойливо его преследовало, которое, по его утверждению, он искал несколько дней и которое сейчас проступало тем отчетливей, чем больше прояснялось у него в голове по мере того, как он освобождался от паутины. От слова, неважно какого, — к речи, от речи — к меду, а мед полезен для