Пелопоннес. На вторую ночь мы подплыли к Патрам, напротив Миссолунги. Позже я не однажды бывал в этой гавани, всегда примерно в одно и то же время суток, и всякий раз открывающийся вид неизменно завораживал меня. Судно двигалось прямо на большой мыс, впивающийся, как стрела, в склон горы. Фонари вдоль берега создавали прямо-таки японский эффект; в освещении всех греческих гаваней есть какая-то импровизация, что-то, создающее впечатление грядущего праздника. Корабль входит в гавань, и навстречу ему плывут лодчонки; они переполнены пассажирами, ручной кладью, домашним скотом, свернутыми матрасами и мебелью. Мужчины гребут стоя, от себя, а не на себя. Они будто совершенно не ведают усталости, посылая послушные тяжело груженные суденышки вперед ловким и неуловимым движеньем запястья. Лодки подплывают к борту, и тут начинается ад кромешный: толчея, неразбериха, суета, хаос, гвалт. Но никогда никто не теряется, ничего не бывает украдено, не возникает драк. Эта своего рода возбужденность порождена тем фактом, что для грека всякое событие, каким бы обыденным оно ни было, всегда несет в себе свежесть новизны. Привычное он всегда делает, как в первый раз: ему свойственно любопытство, жадное любопытство, и страсть к эксперименту. К эксперименту ради эксперимента, а не ради того, чтобы найти способ делать что-то лучше и эффективней. Он любит делать что-то руками, всем телом и, я бы добавил, душой. Так Гомер продолжает жить. Хотя я не прочел ни строчки Гомера, убежден, что современный грек не очень отличается от древнего. Если уж на то пошло, сегодня он больше грек, чем когда-либо. Здесь я должен сделать отступление и поведать вам о моем друге Майо, художнике, которого я знавал в Париже. Настоящее его имя было Маллиаракис и, думаю, родом он был с Крита. Как бы то ни было, когда мы входили в патраскую гавань, я понял наконец все, что он пытался мне объяснить в тот вечер, и очень пожалел, что в этот момент его не было со мной, чтобы разделить мое восхищение. Я вспомнил, как он долго рассказывал мне о своей стране и под конец сказал со спокойной и твердой уверенностью: «Миллер, тебе понравится Греция, я в этом убежден». Почему-то эти его последние слова произвели на меня впечатление и больше, нежели весь его рассказ, врезались в память. Она тебе понравится… «Господи, она мне нравится!» — вновь и вновь мысленно повторял я, стоя у поручней и упиваясь плавным движением судна и поднявшейся суетой. Я откинулся назад и поднял голову. Никогда прежде не видел я такого неба. Такого изумительного неба. Я чувствовал себя совершенно оторванным от Европы. Я ступил в новое царство свободного человека — все объединилось, чтобы произвести на меня впечатление небывалое и оплодотворяющее. Боже мой, я был счастлив! Но впервые в жизни, будучи счастлив, я полностью это осознавал. Замечательно, когда просто испытываешь обыкновенное счастье; еще лучше, когда знаешь, что счастлив; но понимать, что ты счастлив, и знать, отчего и насколько, в силу какого стечения событий и обстоятельств, и все же испытывать счастье, испытывать счастье от этого состояния и знания, — это больше, чем счастье, это блаженство, и если у тебя хватает ума, следует, не сходя с места, покончить с собой, остановить, так сказать, мгновение. Именно это со мной произошло — за исключением того, что мне недостало ни сил, ни мужества тут же и расстаться с жизнью. И хорошо, что я этого не сделал, потому что меня ждали мгновения еще более восхитительные, нечто, чего не выразить даже и словом «блаженство», нечто такое, во что, попытайся кто описать мне, я вряд ли бы поверил. Я не знал тогда, что в один прекрасный день окажусь в Микенах или Фесте или что однажды утром проснусь и собственными глазами увижу в иллюминатор место, которое описал в своей книге, совершенно не подозревая ни того, что оно существует, ни того, что оно называется так же, как я назвал его в воображении. Удивительные вещи случаются с человеком, попавшим в Грецию, — удивительно замечательные, какие не случаются больше нигде на земле. Так или иначе, почти как если бы Он одобрительно кивал ей с высоты, Греция поныне остается под покровительством Создателя. Люди могут биться как рыба об лед даже в Греции, но Божие благословение по-прежнему лежит на них, и, не важно, что может или что попытается сотворить людское племя, Греция по-прежнему остается священным местом, и я убежден: такой она останется до скончания времен.

* * *

Был почти полдень, когда пароход притащился на Корфу. Даррелл ждал меня на пристани вместе со Спиро Американцем, своим фактотумом. Еще через час мы приехали в Калами, маленькую деревушку на северной оконечности острова, где жил Даррелл. Перед ланчем мы искупались — море было прямо перед домом. Я, наверное, уже лет двадцать не плавал. Даррелл и Нэнси, его жена, были как пара дельфинов; они практически жили в воде. После ланча — сиеста, а потом мы отправились на лодке в другую бухточку примерно в миле от дома, где на берегу стоял крохотный белый храм. Здесь мы вновь совершили нагишом обряд крещения в водах морских. Вечером меня представили Киросу Караменаиосу, местному жандарму, и Никола, деревенскому учителю. С первых же минут мы крепко подружились. С Никола я говорил на ломаном французском; с Караменаиосом кудахтал на каком-то неведомом наречии — дружеское расположение и желание понять друг друга заменяли нам слова.

Примерно раз в неделю мы отправлялись на каике в соседний городишко. Он мне так и не понравился. В нем царила атмосфера бессмысленности, а к вечеру — тихого помешательства, рождающего в тебе глухое раздражение. В городке только и можно было, что сидеть да пить что-нибудь, чего тебе пить не хотелось, или бесцельно слоняться по улочкам в полной безысходности, как заключенный по камере. Обычно, попадая туда, я каждый раз позволял себе роскошь пойти в парикмахерскую — побриться и постричься; я делал это, чтобы скоротать время, а еще потому, что стоило это до смешного дешево. Обслуживал клиентов, как мне сообщили, королевский парикмахер, и все удовольствие обходилось в три с половиной цента, включая чаевые. Корфу — типичное место изгнания. Пока кайзера не отрешили от власти, он имел обыкновение останавливаться здесь. Однажды я обошел принадлежавший ему дворец, чтобы посмотреть, как эти хоромы выглядят. Все дворцы поражают меня своим мрачным, траурным видом, но такого образца извращенной помпезности, как кайзеровский сумасшедший дом, я еще не видывал. В нем можно было бы устроить отличный музей сюрреалистического искусства. Зато на том же конце острова, напротив заброшенного дворца, есть местечко, называемое Канони, где сверху открывается вид на волшебной красоты Toten Insel.[429] По вечерам Спиро сидит здесь, мечтая о том, как бы прекрасно он жил на Род-Айленде во времена процветающего бутлегерства. Местечко это как нельзя лучше подошло бы моему другу Гансу Райхелю, акварелисту. Понимаю, что сами собой напрашиваются ассоциации с Гомером, но мне это больше напоминает Штутгарт, нежели древнюю Грецию. Когда луна в небесах и полная тишина — только дыхание земли различимо, ощущенье точно такое, какое испытываешь, глядя на Райхеля, когда он, погруженный в грезы, неподвижно сидит, словно каменное изваяние, limitrophe[430] птицам, и змеям, и горгульям, дымным лунам и запотевшим камням или горестной музыке, вечно звучащей в его душе, даже когда он вскакивает, как бешеный кенгуру, и принимается крушить все вокруг себя цепким хвостом. Если б он когда-нибудь прочитал эти строки и узнал, что я думал о нем, когда смотрел на Toten Insel, если б узнал, что никогда я не был ему врагом, как ему казалось, я был бы счастлив. Может быть, в такой же вечер, когда мы со Спиро сидели, глядя вниз на этот волшебный островок, Райхеля, за которым не числилось никакой вины, кроме любви к французам, вытащили из его убежища в Импасс-Руэ и бросили в ад концлагеря.

* * *

В один прекрасный день вернулся Теодор, д-р Теодор Стефанидис. Он знал все о растениях, цветах, деревьях, скалах, минералах, низших формах животной жизни, микробах, болезнях, звездах, планетах, кометах и тому подобном. Теодор — самый ученый человек, какого я когда-нибудь встречал, и к тому же святой. А еще Теодор перевел немало греческих стихов на английский язык. Так я впервые услышал о Георгосе Сефериадисе, поэте, пишущем под псевдонимом Сеферис. А потом с любовью, восхищением и скрытым юмором он назвал мне имя Кацимбалиса, которое по какой-то необъяснимой причине сразу привлекло мое внимание. Тем вечером Теодор поведал нам похожую на галлюцинацию историю своей с Кацимбалисом жизни в окопах на балканском фронте во время мировой войны.[431] На другой день Даррелл и я написали восторженное письмо Кацимбалису в Афины, выражая надежду, что в скором времени встретимся с ним там. Кацимбалис… мы так запросто звали его, словно знали всю жизнь. Вскоре после этого Теодор уехал, а потом появилась графиня NN и с ней Ники и семья молодых акробатов. Они нагрянули нежданно-негаданно, приплыв на небольшой лодке, набитой по самые борта всякими вкусными вещами и бутылками редкостного вина из погребов графини. Стоило только появиться этой труппе лингвистов, жонглеров, акробатов и водяных нимф, как все покатилось кувырком. У Ники были глаза цвета зеленой нильской воды, а в пряди волос, казалось, вплетены змеи. Между первым и вторым наездами этой невероятной труппы, которая всегда прибывала по

Вы читаете Тропик любви
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату