друга. Хорошая работа с языком предполагает реальное знание вещей и зависит от них. Как только Элен осознала, что все имеет свое имя и имена эти могут передаваться от одного к другому посредством азбуки для слепых, я стала пробуждать в ней интерес к объектам, имена которых она училась произносить по буквам с такой очевидной радостью. Никогда я не учила ее языку с целью обучить — мы неизменно использовали язык как средство для обмена мыслями. Поэтому обучение языку совпадало с приобретением знаний. Чтобы разумно пользоваться языком, нужно иметь какую-то тему для разговора, а тема для разговора возникает как следствие некоего жизненного опыта. Сколько бы времени ни уходило на обучение языку, наши малыши никогда не научатся говорить легко и свободно, пока сами четко не осознают, что именно хотят сообщить, или пока нам не удастся пробудить в них желание узнать, что хотят им сообщить другие».
Все это подводит меня к вашему вопросу о Лоуренсе — почему я так и не закончил исследование о нем, начатое в Париже около семнадцати лет назад. Но сначала позвольте мне ответить на вопрос о том, кто мне ближе — Лоуренс или Джойс. Разумеется, Лоуренс. Возможно, он мне даже слишком близок: вернее, я был слишком близок к нему, когда начал этот свой magnum opus[130] — «Мир Лоуренса». Подобно книге, которой я сейчас занимаюсь, поначалу он тоже начинался как «небольшой» томик. Издатель «Тропика Рака» Джек Кэхен попросил написать для него примерно сотню страниц о «моем великом любимце» — Д. Г. Лоуренсе. Он замыслил выпустить эту «брошюру» перед выходом «Рака», публикация которого по разным причинам задержалась на три с лишним года. Эта идея мне совсем не понравилась, и я согласился с большой неохотой. К моменту, когда сто страниц были написаны, я настолько глубоко погрузился в сочинения Лоуренса, что уже не видел за деревьями леса. От этой неудачной попытки осталось несколько сотен страниц готового текста. Еще несколько сотен требуют небольшой правки, и, конечно, имеются обширные примечания. Две вещи соединились, чтобы помешать мне завершить этот труд: во-первых, я страстно хотел закончить собственный роман; во-вторых, я все больше колебался в том, что же представляет собой Лоуренс на самом деле. «Пока человек не знает о Дзен, — говорит Цин Юань, — горы для него горы, а реки — реки. Когда же начинает он проникать, с помощью хорошего учителя, в истину Дзен, горы для него уже не горы, а реки — не реки. Но затем, когда он реально достигает убежища покоя, горы для него вновь горы, а реки — реки»[131]. Нечто в этом роде происходит при любом подходе к Лоуренсу. Сейчас он вновь стал тем же, чем был вначале — но, хотя я это знаю и в этом уверен, я больше не чувствую потребности обнародовать мои взгляды. Полагаю, что все эти критические исследования и интерпретации, имеющие такое жизненно важное значение (для нас), предпринимаются в наших собственных интересах. Единственная цель наших трудов — лучше понять себя. Объекты нашего внимания редко нуждаются в нашей защите или в наших блистательных интерпретациях. Обычно они уже умирают к тому моменту, как мы до них добираемся. Что же касается публики, то я все больше и больше прихожу к убеждению, что «ей» все меньше и меньше необходима помощь или наставление — думаю, для людей гораздо важнее составить собственное мнение.
Что касается Джойса, то я, конечно же, его должник. Он, несомненно, повлиял на меня. Но с Лоуренсом близость больше — это очевидно. Мои предшественники — писатели романтического, демонического, исповедального, субъективного склада. В Джойсе меня привлекает его языковой дар, но, как уже говорилось в эссе под названием «Вселенная смерти»[132], язык Рабле я предпочитаю языку Джойса. Отрекаться от сказанного не собираюсь, однако Джойс остается гигантом в этой области — здесь он в буквальном смысле слова «исполин».
Я убедился, что очень трудно отличить реальное влияние от воображаемого. Я приложил массу усилий, чтобы выявить все влияния, но при этом даже слишком хорошо понимаю, что грядущие писатели отметят влияния, о которых я сам не знал, и подвергнут сомнению те, что были превознесены мною. В своем письме вы упомянули «Сказание о Старом Мореходе». Я редко высказываюсь об авторе этой поэмы. Разумеется, я читал ее в школе — одновременно с «Песней последнего менестреля»{79}. Могу сказать вам, что они принадлежат к числу тех немногих книг, которые я читал в школе с удовольствием. Но больше всего мне запомнилась из школьных лет другая книга, оставившая неизгладимое впечатление, хотя с тех пор я ее никогда не перечитывал. Это «Королевские идиллии» Теннисона. В чем причина? Король Артур! Лишь недавно, читая письмо знаменитого Гладстона к Шлиману, открывшему Трою и Микены, я обратил внимание, что он обращается к Шлиману как к человеку, принадлежащему другой эпохе — эпохе веры и рыцарства. Конечно же, этот коммерсант — способный, практичный, здравомыслящий — сделал для истории больше, чем вся банда амбициозных «историков». И все это благодаря юношеской любви и вере в Гомера. Я упомянул письмо Гладстона{80} (очень благородное письмо) потому, что при словах «вера», «юность», «рыцарство» в душе моей вспыхивает огонь. Только что я назвал своих литературных предков. Но что питает и поддерживает писателей такого рода? Героическое и легендарное! Одним словом, литература воображения и деяния. Когда я произношу имя короля Артура, то думаю о мире, который по-прежнему жив, хотя не виден взору. Я действительно думаю о нем как о реальном, вечном мире, потому что в нем воображение и деяние слились воедино, любовь и справедливость слились воедино. Сегодня может показаться, будто артуровский мир принадлежит исключительно ученым, но он возрождается всякий раз, когда мальчишка или девчонка воспламеняются при соприкосновении с ним.
И это заставляет меня сказать, что прискорбным образом ошибаются те, кто считает, будто властью вдохновлять и питать нас обладают лишь книги, повсеместно признаваемые «шедеврами». Каждый любитель книг может привести дюжину названий, которые для него стали золотыми — ибо именно они отворили его душу и открыли ему глаза на реальность. Не имеет значения, как оценивают их литературоведы и критики, ученые мужи и авторитеты: для человека, который был затронут ими за живое, они самые важные, самые лучшие. Мы не спрашиваем того, кто открыл нам глаза, по какому праву он действует; мы не требуем верительных грамот. Но равным образом, мы не обязаны хранить вечную признательность нашим благодетелям, поскольку каждый из нас в свою очередь обладает способностью пробуждать других и почти всегда использует ее — часто сам того не сознавая. Мудрецы, пророки, истинные ученые берут у преступников, нищих и шлюх столько же, сколько дают им святые, учителя и Великая Книга.
Да, я буду весьма признателен вам, если вы переведете одну или две истории из фаблио. Я почти ничего не читал из подобной литературы. И это заставляет меня вспомнить, что, хотя я получил много книг из составленного мною списка, никто еще не прислал мне хорошей книги о Жиле де Рэ или Саладине — двух великих фигурах, которые страшно меня интересуют. Некоторые имена почти невозможно встретить в наших литературных еженедельниках. Самое большое различие между европейскими и американскими еженедельниками состоит в полном отсутствии литературных имен и связанных с ними событий. В европейских еженедельниках пустота заполнена гроздьями и украшениями: к примеру, в одной колонке еженедельника «Гоэлан» (издается в Параме-ан- Бретань) можно найти не менее десяти прославленных — как в прошлом, так и в настоящем — имен, о которых мы практически ничего не слышали. Даже в «Волонте», который, строго говоря, не является литературным изданием, я встречаю статьи о людях, книгах, событиях, никогда не упоминавшихся в наших газетах или журналах. Вспоминаю, что в те дни, когда я работал в финансовом квартале Нью-Йорка на Бессмертную Цементную Компанию и возвращался домой по надземной железной дороге, величайшим удовольствием для меня было увидеть стопки последнего выпуска «Симплициссимуса»{81} у подножья гигантской лестницы, уносящейся ввысь, к Бруклинскому мосту. Тогда у нас было по крайней мере два превосходных журнала — «Литтл ревью» и «Дайел». Сегодня в этой проклятой стране не осталось ни одного. В связи с этим не могу умолчать о «Трэнзишн», поскольку именно на его страницах я открыл самые волнующие имена из числа новых иностранных писателей, причем одного из них — Готфрида Бенна — не забуду никогда.
Но вернусь к Саладину и Жилю де Рэ, хотя две столь противоположные фигуры трудно найти. Я осведомлялся в наших библиотеках, что нового появилось о них обоих, и мне назвали несколько книг — в большинстве своем английских и американских. Однако названия эти большого интереса у меня не вызвали: в них есть тот налет сенсационности, который так характерен для Америки. Я ищу не столько научную, сколько поэтическую интерпретацию. Полагаю, что в случае Жиля де Рэ самые серьезные исследования