навсегда. Разумеется, остается и многое другое (из прочитанного), хотя кое-что из памяти ускользает. Но остается также извечный интерес к тому, что именно один человек помнит, а другой забывает.
Остается… останки… Словно мы говорим о трупах!
Утром, когда я проснулся, голова у меня все еще кружилась от непрерывного усилия вспомнить заголовки, имена авторов, названия исторических мест, события и самые, казалось бы, незначительные даты. И, как вы думаете, что же от всего этого осталось? Долины Авраама! Да, мозг мой был поглощен битвой Монкальма и Вулфа{64}, готовых яростно сражаться до скончания века. Кажется, мы называли это Французской и Индейской войной. Она продолжалась семь долгих лет. Вероятно, именно эта битва в долинах Авраама, которую слабая моя память помещает где-то рядом с Квебеком, и решила судьбу французов в Северной Америке. В школе я должен был изучать эту кровавую войну во всех деталях. Да я и не сомневаюсь, что изучал. И что же осталось? Долины Авраама. Если уж быть совсем точным, все это сгустилось до груды образов, которыми можно было бы заполнить пирогу. Я вижу умирающего Монкальма — или это был Вулф? — на берегу, в окружении личной охраны и горстки бритоголовых индейцев, из которых выделяются несколько украшенных перьями, длинными перьями, закрепленными глубоко в скальпе. Вероятно, перья орлиные. Монкальм произносит предсмертную речь — те самые исторические «последние слова» типа «как жаль, что я могу отдать родине только одну жизнь». Я уже не помню слова Монкальма, но, кажется, он сказал: «Прилив против нас». Да и какое это имеет значение? Через несколько мгновений он умрет и войдет в историю. А Канада, за исключением кусочка Восточного побережья, станет английской — к несчастью для нас! Но каким образом привиделась мне громадная птица, сидящая на его плече? Откуда взялась эта зловещая птица? Возможно, это та птица, которая запуталась в сетке, висевшей над люлькой, где лежал младенец Джеймс Энсор, — и потом всю жизнь преследовала его. Как бы там ни было, она велика, как жизнь, и заполняет собой весь бесконечный горизонт моей воображаемой картины. По какой-то непонятной причине место этой прославленной битвы производит на меня самое унылое впечатление: небо как будто давит на землю всей своей неощутимой тяжестью — и между ними очень малое пространство. Головы храбрых воинов словно касаются безоблачного небосвода. Когда битва закончится, французы начнут спускаться с обрыва по веревочным лестницам. Затем они поплывут через пороги, и в каноэ останется только горстка живых, так как англичане станут безжалостно выкашивать их сверху картечью. Что касается Монкальма, дворянина и генерала, то его останки унесут со сцены со всеми воинскими почестями. Темнеет быстро, и беззащитные индейцы остаются предоставленными самим себе. Британцы, получив полную свободу рук, захватывают всю Канаду. И устанавливают границу с помощью кольев и веревок. «Нам» больше нечего бояться: соседями нашими стали наши знакомые и родня…
Если эта битва не включена в число пятнадцати решающих сражений в истории, то это нужно исправить. По крайней мере сегодня утром я не мог думать ни о чем другом, только о битвах и полях сражений. Еще там был Тедди во главе своих Мощных Всадников{65}, штурмующих Сан-Хуан-Хилл, был бедный старый Морро-Кестл, разнесенный в клочья нашими крупнокалиберными пушками, и преградившая путь испанскому флоту цепь — обыкновенная ржавая железная цепь. Но был также и Агинальдо, уводивший свои мятежные войска (состоявшие в основном из игоротов[97]) через болота и джунгли Минданао, а за голову его уже была назначена награда. Вместе с адмиралами Дьюи и Сэмпсоном появляется адмирал Шлей, который остался у меня в памяти человеком мягким, добрым и совершенно не кровожадным — пусть и не великий стратег, но зато «правильный» малый. А на противоположном полюсе — Джон Браун Освободитель, герой Оссаватоми и Харперс-Ферри, человек, который объяснял свое великое поражение тем, что проявлял слишком большое милосердие к врагам. Он был рыцарственным фанатиком, этот Джон Браун. Одна из ярчайших звезд на небосклоне нашей недолгой истории. Ближайший родич несравненного Саладина. (Саладин! Всю последнюю войну я думал о Саладине. Как великодушен этот принц по сравнению с «мясниками» последней войны — сколько их было с обеих сторон! Как же так случилось, что мы о нем совершенно забыли?) Предположим, у нас появилось бы для борьбы с коррупцией всего два человека калибра Джона Брауна и Саладина. Разве мы не справились бы? Джон Браун клялся, что с двумя сотнями настоящих людей он сумел бы задать трепку всем Соединенным Штатам. И, в общем-то, эта похвальба едва не обернулась правдой.
Да, размышляя об этом возвышенном, торжественном месте — долинах Авраама, я стал думать о другой битве — Платеях{66}. Это поле я видел собственными глазами. Но забыл тогда, что именно здесь греки перебили около трехсот тысяч персов. Для тех времен цифра вполне приличная! Место это, как мне помнится, идеально подходит для «массовой резни». Когда я приехал туда из Фив, земля уже покрылась всходами пшеницы, ячменя, овса. На расстоянии это напоминало огромную настольную игру. В мертвой точке, как в китайских шахматах, располагался король. С технической точки зрения игра была закончена. Но за ней последовала резня — comme d’habitude[98]. Бывает ли война без резни?
Места резни! Мысленно я брожу по ним. Вспоминаю нашу собственную Войну между Штатами, известную теперь как Гражданская война. Я посетил некоторые из этих ужасных полей, другие же знаю наизусть, ибо слишком часто слышал или читал рассказы о них. Да, это Бул-Ран, Манасса, Уалдернесская битва, Шайло, Мост Миссионеров, Антьетам, Аппоматокс-Корт-Хаус и, конечно, Геттисберг. Атака Пикета — самая безумная, самоубийственная атака в истории. Так о ней всегда говорят. Янки, прославляющие мятежников за доблесть. И ждут (как всегда), когда «мы» подойдем ближе, чтобы они могли увидеть белки «наших» глаз. Я подумал об атаке Светлой Бригады — «Вперед, шестисотый!» (На мотив из сорока девяти строф и вечной смерти.) Я подумал о Вердене, о немцах, которые все выше и выше карабкались по трупам своих же товарищей. Шли вперед при всех регалиях, в строгом порядке, словно на параде. Генеральный штаб не считал солдат, чтобы взять Верден, но так и не взял его. Еще один «стратегический просчет», по бойкому определению учебников военной тактики. Какую цену нам пришлось заплатить за подобные просчеты! Все это теперь история. Ничего не добились, ничего не выиграли, ничему не научились. Простая оплошность. И смерть оптом и в розницу. Только генералам и генералиссимусам позволено совершать такие ужасные «ошибки». Мы их прогоняем. И плодим новых генералов, новых адмиралов — или новые войны. «Свежие войны», как мы говорим. Я часто задаю себе вопрос, что может быть «свежего» в войне.
Если вы порой задаетесь вопросом, почему некоторые из наших прославленных современников не могут спать или спят слишком беспокойно, попытайтесь просто оживить эти кровавые битвы. Попробуйте увидеть себя в окопах, рядом с убитым на ваших глазах солдатом; представить «грязных япошек», вылезающих из своих убежищ и полыхающих огнем с головы до ног; вообразить штыковые учения — как вы сначала протыкаете набитый тряпьем мешок, а затем мягкую плоть врага, который, в сущности, ваш брат по плоти. Подумайте обо всех мерзких словах на всех языках вавилонского разноречия и, выговорив их собственными губами, спросите себя, смогли бы вы в горячке боя произнести хоть одно слово, способное выразить пережитое вами. Можно прочесть «Красный смех», «Алый знак доблести», «Мужчины на войне» или «Я убивал» и получить от этого чтения некоторое эстетическое удовольствие — невзирая на ужасающую природу этих книг. Одно из самых странных свойств написанного слова состоит в том, что вы можете пережить воображаемый ужас и не сойти с ума, но почувствовать до некоторой степени бодрость, часто целительную. Андреев, Крейн, Лацко, Сандрар — все эти люди были и художниками, и убийцами. Однако я не могу думать о генерале как о художнике. (Об адмирале возможно, но о генерале никогда.) По моим понятиям, генерал должен иметь шкуру носорога, иначе он никогда не пошел бы дальше адъютанта или интендантского сержанта… Разве Пьер Лоти не был офицером французского флота? Странно, что я вспомнил именно о нем. Но флот, как я уже сказал, дает крохотный шанс сохранить немногие остатки человечности. Лоти, образ которого сохранился со времен моего детского чтения, был таким образованным, таким утонченным человеком — даже немного гимнастом, если память мне не изменяет. Как мог он убивать? Конечно, в сочинениях его крови не так уж много. Но от него осталась одна книга, которую я не могу назвать обыкновенной романтической галиматьей, хотя, возможно, это все же галиматья. Я имею в виду «Разочарованного». (Подумать только, что как раз вчера меня посетил один доминиканский монах, который встречал во плоти «героиню» этого нежного романа!) Как бы там ни было, достойную пару Лоти составляет Клод Фаррер{67} — оба они теперь воспринимаются такими же реликтами, как «Монитор» и «Мерримак».