или в две ладьи, или в коня, или в два слона?» Он никогда не произносил этих слов, но они явственно читались в его манерах. Он мог начать с очень старого дебюта — словно бы из презрения ко мне, хотя ничего подобного здесь не было — он никого не презирал. Нет, он поступал так просто, чтобы насладиться игрой, выявить таившиеся в этом дебюте возможности и выжать из него максимум. Казалось, ему совершенно безразлично, выиграет он партию или проиграет: он двигал фигуры с легкостью и уверенностью волшебника, наслаждаясь неверными ходами точно так же, как блестящими. Кроме того, что означало для подобного человека проиграть одну партию — или десять, или сто? «Я буду играть в шахматы в раю, — словно бы говорил он. — Ходи, давай повеселимся! Сделай смелый ход, рискованный ход!» Разумеется, чем опрометчивее он играл, тем осмотрительнее я становился. Я подозревал, что он гений. И разве не был он гением, если приводил меня в такое замешательство и смятение?
Как он играл в шахматы, так он разыгрывал и партию жизни. Только «старые псы» могут это делать. Лао-Цзы был одним из таких веселых старых псов. Порой, когда перед моим взором возникает образ Лао- Цзы, сидящего на спине плывущего быка, когда я думаю об этой его спокойной, терпеливой, добродушной, проницательной усмешке, об этой неуловимой и благожелательной мудрости, на память мне приходит Лу Джекобе, сидящий напротив меня за шахматной доской. Готовый сыграть в любую игру, которая вам нравится. Готовый подтрунить над своим невежеством и весело посмеяться над собственным дурачеством. Без всякой злобы, без мелочности, без зависти, без ревности. Великий утешитель — но при этом столь же далекий, как созвездие Пса. Всегда норовящий выйти из кадра, но чем дальше он отступал, тем ближе становился. Все эти его цитаты из Шекспира и Библии, которыми он уснащал свою речь, — насколько же они были поучительнее, чем самая веская проповедь! Никогда он не поднимал палец, чтобы подчеркнуть значение своих слов, никогда не повышал голос, чтобы сделать ударение, — все, что было в данный момент важным, выражалось смеющимися морщинами, возникавшими на его высохшем лице по мере того, как он говорил. Звук его смеха могли бы воспроизвести только «древние»: этот смех нисходил с высоты, словно настроенный на нашу земную вибрацию. Это был смех богов, исцеляющий смех, который — при опоре на собственную мудрость жизни — разносит в клочья и разбивает в щепу любое учение, любую серьезность, любую мораль, любые претензии и хитрости.
Здесь позвольте мне расстаться с ним, с его испещренным морщинами лицом и смехом, который отражается в канделябрах ада. Позвольте мне только вспомнить, как он откланивается, желая мне доброй ночи, держа в руке последний стаканчик, где лед позвякивает о стекло, глаза его блестят, словно бусины, усы влажны от виски, рот благоухает божественным запахом чеснока, лука и спиртного. Он был не из этого времени — да и никакого другого из тех, что мне известны. Он был законченным неудачником, веселым шутом, искусным учителем, великим утешителем, таинственной в своей анонимности личностью. И он был не что-то одно из этого, а всем этим одновременно. Славься, ясный дух! Ты был дивной книгой жизни!
Поговорим теперь о другой «живой книге», на сей раз о личности
Всего лишь через несколько лет после того, как Лу Джекобс исчез из моей жизни, я повстречался с этим прославленным лектором и писателем. Мы познакомились после одной из его лекций в Лейбор-Темпл, на Второй авеню Нью-Йорка.
За несколько месяцев до этого, раздобыв его адрес через одного из друзей, я поддался искушению и сделал то, что долго не решался сделать, — написал ему почтительное письмо. Это письмо мне следовало отправить по крайней мере двадцать лет назад. Я был бы сегодня гораздо богаче, если бы поступил так. Ибо получить ответ от «Змея Джона» — событие в жизни любого человека.
С этим человеком, чьи лекции я часто посещал, чьи книги с жадностью поглощал, мне удалось поговорить только один раз. Мне понадобилось собрать все свое мужество, чтобы подойти к нему после лекции, произнести несколько хвалебных слов, пожать ему руку и удалиться, поджав хвост. Я жутко благоговел перед этим человеком. Любое произнесенное им слово било точно в цель. Обо всех писателях, которых я тогда страстно любил, он писал и говорил в своих лекциях. Он был для меня чем-то вроде оракула.
Теперь, когда я обрел его вновь, теперь, когда я постоянно слышу о нем, у меня возникает впечатление, будто ко мне вернулась молодость. Он по-прежнему для меня «учитель». Слова его даже и сегодня способны околдовывать меня. В эту самую минуту я не могу оторваться от его «Автобиографии» — в высшей степени питательной, стимулирующей книги из 652 плотно сброшюрованных страниц. Я упиваюсь этой предельно искренней, честной, откровенной биографией, в которой содержится немыслимое количество как бесценных мелочей (в высшей степени поучительных!), так и крупных событий — роковых поворотов в жизни любого человека. «Если бы все люди, которые пишут автобиографию, осмелились рассказать о вещах, ставших причиной самого сильного горя в их жизни, это принесло бы куда больше пользы, чем их гневные отповеди в делах общественных», — говорит автор. Подобно Селину, Поуис умеет говорить о своих несчастьях с юмором. Подобно Селину, он может рассказывать о себе в самых уничижительных выражениях, называя себя дураком, клоуном, слизняком, трусом, дегенератом и даже «недочеловеком», что никоим образом не уменьшает масштаб его личности. Книга его полна жизненной мудрости, которая раскрывается не столько в значительных, сколько в мелких инцидентах.
Он дописал свою книгу, когда ему шел шестидесятый год. Там есть два пассажа — всего лишь два из многих, очень многих, которые я хотел бы процитировать, — где этот человек раскрывается с особо ценной для меня стороны. Вот один из них: «Что теряем мы, становясь старше? Нечто от самой жизни. Да,
Но вернемся к человеку, которого я знал — по лекторской кафедре. Именно Джон Каупер Поуис, потомок поэта Каупера, сын английского священника с валлийской кровью в жилах — с тем огнем и магией, которые всегда присущи гэльскому духу, первым познакомил меня с ужасающими и величественными деяниями Дома Атридов. Это очень яркое воспоминание: я помню, как он, завернувшись в мантию, смежив веки и закрыв глаза ладонью, начал свою вдохновенную речь — полет красноречия, от которого у меня закружилась голова и пропал дар речи. Его поза и жесты показались мне тогда немыслимыми, тогда как выражения обличали, вероятно, слишком драматический темперамент. (Конечно, он актер, этот Джон Каупер Поуис, однако не на
Не стоит и говорить, что у Поуиса были свои светочи, о которых он повествовал с неистовым восторгом. Я употребил слово «неистовый» вполне сознательно. Прежде мне не доводилось слышать, чтобы кто-нибудь публично выражал