Астика взлетает вверх.

— Поймал! — кричит он.

— Великолепно, сэр! — ответствует пастор.

— Таким завшивленным я не был со времен французского похода.

Джеймс с бритой луноподобной головой плывет по подземным рекам лихорадки и истощения. Дважды является Торн, осматривает больного, стоя на расстоянии ярда от кровати, и оставляет коробочку с доверовым порошком; коробочку, которая, как и следовало ожидать, бесследно исчезает после очередного прихода Мэри.

У Мэри свой режим, но никто не расположен вмешиваться в ее дела. Она копается в пасторском саду. Перед самым восходом и заходом солнца направляется в лес, откуда возвращается с полным передником ангелики, первоцвета, чистеца и других растений, названия которых не сразу припомнишь.

На ней надето одно из старых платьев миссис Коул, поскольку фигура экономки более других похожа на Мэрину. Правда, юбку все же пришлось укорачивать в комнате Дидо, и Мэри совершенно спокойно стояла перед ними, как принцесса в окружении своих служанок. Тогда-то, одевая ее, они обнаружили татуировку: голубые звезды, падающие вниз по мягкой части бедра от крестца до сгиба коленки.

Конечно, о Мэри ходит немало пересудов. Говорят о волшебстве, дурном глазе, черной магии. Однако в этой чужестранке ощущается такая кротость, что в Михайлов день миссис Коул, к своему изумлению, спрашивает ее совета по поводу распухших коленей. И Мэри лечит ее, сжимая руками суставы, пока вокруг ног экономки не образуется лужа из вытекшей жидкости. («Боже правый! — говорит миссис Коул одной из кумушек в следующее воскресенье, в доказательство поднимая юбки и демонстрируя свои поздоровевшие, мускулистые, круглые и розовые колени. — Что у нее за руки! Что за руки!»)

На Троицу Джеймс впервые встает с постели, шутовская фигура в старом костюме пастора, шаркая, бродит по дворам и саду; его находят спящим в траве или даже свернувшимся калачиком на ковре в гостиной.

К облегчению его преподобия, у Джеймса более не появляется желания лазать по деревьям и ничто не свидетельствует о помрачении рассудка. Где бы ни пришлось ему побывать, в каких бы неведомых широтах ни довелось путешествовать, сейчас он, судя по всему, пребывает в здравом уме, дает разумные ответы на все вопросы, хотя последние до сих пор не выходили за рамки простого катехизиса: «Как вы чувствуете себя сегодня, сударь?» — «Лучше, благодарю вас»; «Пойдете сегодня на прогулку?» — «Пойду»; «Не желаете ли перекусить?» — «Если можно, чашечку чая, сударь».

Ничего или почти ничего неизвестно о том, что случилось с Джеймсом между тем днем, когда пастор последний раз видел его в покоях на Миллионной, и его появлением на яблоне в Кау. Леди Хэллам, следящая за развитием событий из своего огромного, наполненного свежими ароматами парка, советует запастись терпением.

С приходом летней поры, что коснулась деревьев и лесов, полей, где взошла высоко пшеница, и всей деревни, готовящейся к тяжелой осенней страде, в доме пастора тоже ощущается ветер перемен. Табита — об этом частенько судачат в округе — влюбилась в солдата, явившегося с севера на сбор урожая и рассказывающего истории о войне и городах в разных концах света. Джордж Пейс украшает шляпу букетиками полевых цветов, точно он гость на бесконечно длящейся свадьбе. Нередко проведать Джеймса заходит Астик, а его дочь, еще полгода тому назад такое неуклюжее и колючее создание, обрела нежную, бередящую душу красоту. Чего еще остается ждать, размышляет пастор, в такое лето?

Ночи первых недель августа больше похожи на южные, будто их принесло из Италии или мавританской Африки. Караваны медленно плывущих звезд движутся по небу. В открытые узкие створные окна домов и большие подъемные окна усадьбы залетают струйки легкого ветерка. Леди Хэллам не ложится до рассвета, прикладывая к вискам надушенный носовой платок; всматривается в бледные сумерки, простирающиеся над парком, и, слушая крик павлинов, позволяет себе роскошь предаваться в уединении глубочайшей меланхолии.

Пастор тоже долго не спит и тихо прохаживается по дому, потрескивающему от жары. Временами он слышит скрип половой доски в комнате наверху, когда кто-то подходит к окну, чтобы впустить с улицы пахнущий мускусом и тайной воздух. Долго это не продлится, но если бы! Пастор представляет себе, будто деревня Кау зовется теперь Ла Вакка,[53] в полях растет виноград, загорелые селяне расхаживают с важным видом и церковь стоит таинственным средоточием тени.

К концу этого благодатного лета пастор выбирается из дома далеко за полночь без парика и камзола, с крепкой палкой в руках и все еще ощущая привкус вина во рту. Его путь лежит через пастбище к лесу. Он и сам не знает конечной цели своей прогулки, и лишь после двадцатиминутного пути под луной, отбрасывающей позади него на траву четко очерченную тень, он начинает понимать, куда именно направляется столь твердым шагом. Это место он зовет «кольцом» — другое название ему неизвестно, ибо оно не отмечено ни на одной карте. Да и отмечать-то почти нечего — всего лишь растущие по кругу дубы, хотя однажды, когда пастор ходил за грибами, он обнаружил камни, которые, как ему показалось, были отмечены особыми знаками, свидетельствующими о том, что, быть может, когда-то на этом месте располагалось что-то вроде языческого храма, и пастору нравится воображать своего неведомого предшественника в белом одеянии, отправляющего службу перед курчавыми предками теперешних жителей деревни.

Десять минут он идет под сенью деревьев и наконец входит в «кольцо». Теперь, увидев, как освещает его лунный свет, пастор окончательно убеждается в том, что стоит на священной земле.

В центре «кольца» на кочке сидит человек. Пастор застывает, крепче сжимая свою терновую палку, готовый отступить назад и раствориться среди деревьев, однако сидящий оборачивается, и пастор меняет решение:

— Вы ли это, доктор Дайер?

— Я.

Пастор подходит ближе, все еще с опаской, словно человек на кочке, и без того кажущийся не слишком-то реальным, вдруг превратится в химеру, плод его воображения или, что еще хуже, в завсегдатая этих мест. Говорят, лесные духи, от веры в которых пастору так трудно отказаться, очень изобретательны. А кто лучше всего годится для шуток? Конечно, грузный, пожилой, опьяненный луной священник.

Когда пастор уже совсем рядом, Джеймс говорит:

— Жаль мне бедных сумасшедших в такую ночь. Сидя здесь, я слышал, как трое или четверо выли на эту огромную луну.

— Боже милостивый, так это и вправду вы, доктор Дайер! Как это вы забрели сюда?

— Просто шел-шел и пришел. Последнее время я мало что делаю намеренно. Прошу вас, сэр, выпейте этого нежного сидра. Я взял на себя смелость принести его сюда из кухни. У меня еще довольно осталось.

Пастор пьет из глиняного горлышка кувшина. Джеймс прав. Сидр и впрямь хорош. В нем чувствуешь весь аромат яблок.

— По-моему, вы рисовали, сэр.

— Да, я люблю поупражняться. Желаете взглянуть?

Он кладет на серебряную траву пять листов бумаги, на каждом из которых начертано чернилами — довольно топорно, но с несомненной энергией — по одному кругу.

— Эти два я нарисовал пальцем. — В доказательство Джеймс показывает испачканный чернилами кончик указательного пальца. — У меня еще имеется бумага — не хотите ли попробовать? Главное — ни о чем не думать. Ни о том, как это красиво, ни о том, как трудно передать сию красоту, ни о том, что ее вообще следует передавать. Сам процесс непременно вас поразит.

— Вы хотите сказать, я должен одновременно и рисовать, и как бы не делать этого.

— Именно, — подтверждает Джеймс. Потом, заметив озадаченное выражение лица пастора, прибавляет: — Может, мы мало выпили сидру?

Каждый делает три больших глотка. Кувшин отзывается странным полым звуком. Отрыгнув, пастор погружает палец в открытую чернильницу и рисует неровную петлю, почему-то похожую на луну.

— Великолепно!

Они долго сидят молча, пока несколько звезд не исчезают за узорчатой линией дубовых крон.

Вы читаете Жажда боли
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату