демократии.
О себе могу сказать, что всегда был настроен критически к окружавшей нас жизни, многое из происходившего в стране мне не нравилось. Не нравилось, в частности, то, что интеллигенцию рассматривали как «прослойку», принижали ее роль. Меня всегда тянуло к интеллигенции и людям литературы и искусства. Я также внутренне не соглашался, когда проклинали «уклонистов», называя их врагами, так как склонен был считать правом каждого иметь свое мнение, и если даже кто-то заблуждается, это еще не основание для его преследования. Я не понимал, почему Сталин считал социал-демократов злейшими врагами рабочего класса, — они ведь тоже против империализма? Не нравилось мне постоянное «очернение» Запада и противопоставление ему нашей страны (я, видимо, давно был «западником»). Не нравились ограниченность нашей жизни и полная идеологическая подчиненность. (В формировании моего политического сознания и понимания того, что возможны другие точки зрения, при этом необязательно неверные, возможно, сыграло роль то, что я часто читал у отца секретные сводки ТАСС, рассылавшиеся членам Политбюро, где приводились материалы зарубежной прессы.)
Но я был комсомольцем, потом членом партии и в те времена верил в идеи социализма и в то, что в принципе мы «идем верной дорогой». В это трудно поверить сейчас даже себе самому, но я и, думаю, большинство людей моего поколения до войны искренне одобряли общую линию, проводимую Сталиным, а многие недостатки и творившиеся беззакония обычно не связывали лично с ним, считая, что это все делалось без его ведома. Сталину верили, как правило, безоговорочно, никаких сомнений у большинства не возникало. Сама мысль об этом ощущалась кощунством. Увы, так было. Мы, можно сказать, были идеологически одурманены (или оболванены).
В ходе войны и после ее окончания многие люди стали другими: повысилось самосознание, в какой-то мере проснулось чувство собственного достоинства. Казалось, что теперь все пойдет как-то по-иному. В первое время общественная жизнь действительно представлялась менее «зажатой», появилось ощущение большей свободы.
Но вскоре стали происходить события, которые вызывали сомнения и даже мысленное несогласие. Борьба с генетиками, разгромные постановления по деятелям литературы и искусства, борьба с «низкопоклонством» (которая вызвала серию анекдотов типа «Россия — родина слонов») и соответствующая этому активность идеологических служб, партийно-политического аппарата. (Кстати, с тех пор я считаю, что гонения на литературу и искусство являются первым признаком «завинчивания гаек» — так было и позже, во времена Хрущева, когда он устроил «разборку» художникам и литераторам. Это можно считать еще одним подтверждением важной роли интеллигенции в обществе. Теперь, в начале XXI века, таким признаком мы видим ужесточение политики по отношению к средствам массовой информации, но тогда даже и помыслить было нельзя об их какой-либо самостоятельной позиции.)
Становилось все хуже. Множились слухи о новых репрессиях, а некоторые происходили рядом. В нашем подъезде, арестовали адмирала А. А. Афанасьева, руководителя Главсевморпути, который во время войны работал под руководством моего отца. Еще ближе нашей семье — «Ленинградское дело». Наконец, «Дело врачей» — у двоих из них я лечился: у Бориса Сергеевича Преображенского и Владимира Никитовича Виноградова, хороших людей и прекрасных специалистов.
Мне кажется правильной мысль, выраженная журналистом А. Афанасьевым в статье об Алексее Александровиче Кузнецове в «Комсомольской правде», в связи с репрессиями этого периода:
«Появилась жгучая потребность «поставить на место» целое поколение, вышедшее из войны победившим и прозревшим».
И все же я не помню, чтобы у меня возникали тогда серьезные сомнения в Сталине.
В течение трех дней был открыт доступ к гробу Сталина в Колонном зале. Мы имели возможность проходить через правительственный подъезд, и я каждый день ходил туда. Я проводил там по часу-полтора, на местах родственников и гостей, а Эля еще большее время, сидя рядом со Светланой (в фильме о похоронах Сталина показана Светлана при последнем прощании, стоящая между моей женой и Люсей Шверник).
В один из этих дней, обедая с отцом на даче, я сказал ему, что ходил в Колонный зал каждый день. И вдруг он говорит: «Ну и зря!» Я был ошарашен. Это был первый ясный сигнал о том, что к Сталину может быть критическое отношение и мой отец именно так настроен. Задним числом, уже зная это, можно вспомнить и другие признаки его критического отношения, но до этого такие догадки у меня не возникали. С этого момента началось мое постепенное переосмысливание того, что происходило прежде.
Мой брат Серго рассказывает, что, тоже восприняв смерть Сталина как вселенскую трагедию (так же как и его жена Алла, отца которой по указанию Сталина расстреляли, а мать сидела в тюрьме), он спросил отца: «Что же теперь будет, война?» А отец ответил: «Если уж при нем не случилось войны, то теперь не будет!»
Как нам стало известно значительно позже, в последние полгода жизни Сталина мой отец, а также В. М. Молотов попали в опалу. Сталин резко критиковал их в своем выступлении на пленуме ЦК после завершения XIX съезда партии в октябре 1952 года (участник заседания К. М. Симонов рассказал об этом в своей книге[19]). Критика была неожиданной для всех, включая членов Политбюро, которые сидели бледные как полотно, не зная, кого Сталин назовет следующим. По его предложению вместо Политбюро из десяти-двенадцати человек был «избран» Президиум ЦК партии из 25 человек и 11 кандидатов. Увеличение состава было сделано им с одной целью — не афишируя прежде времени, исключить из высшего руководства Молотова и моего отца путем негласного образования в составе Президиума «малого бюро» из шести человек, куда они не вошли. Не вызывает сомнения (помня о «Деле» Вознесенского), что, проживи Сталин еще немного, Молотов и Микоян были бы репрессированы. А репрессированных больших руководителей тогда в живых не оставляли… Прилюдная резкая критика Сталиным это гарантировала.
Рассказывают, что Президиум так никогда и не собирался, а все решалось этим бюро, вернее, Сталиным с их участием. (Как вспоминал отец, даже «старое» Политбюро в течение всей войны в полном составе ни разу не заседало — Сталин собирал то «пятерку», то «семерку». Он сам определял состав, переводя кого-то из «семерки» в «пятерку» или наоборот.)
Микоян с 1946 года уже не был, как прежде, по совместительству министром внешней торговли, но продолжал ее курировать, наряду с пищевой промышленностью и торговлей, как заместитель Председателя Совмина. Отец позже рассказывал, что Сталин ставил ему в вину предложение отдать союзникам долги за поставки по ленд-лизу и возражения против увеличения сельхозналога, фактически обвиняя в «правом уклоне», а Молотову — намерение будто бы сделать Крым еврейской областью. Обоих обвинял в «уступках империализму». Сталин в своем выступлении сказал, что, мол, из всех членов Политбюро только они двое бывали за границей и, возможно, это на них отразилось.
Конечно, дело было не в какой-то особой политической позиции Микояна и Молотова (они, кстати, никогда не были близки, часто расходились во взглядах). Все это, конечно, для Сталина было лишь предлогом, который потом можно использовать. Он испытывал просто потребность периодически делать «кровопускания» в высшем руководстве, чтобы поддерживать напряжение и страх. (Существует также мнение, что Сталин готовил тогда новую кровавую «чистку», новый 37-й год.)
Надо себе представлять, что значило тогда «репрессировать» — это гибель не только их самих, но и потеря свободы, а то и жизни членов их семей, родственников и близких знакомых, а также и многих выдвинутых ими и работавших с ними руководящих кадров и их семей. Это многие десятки ни в чем не повинных людей. И все с ярлыком «врага народа» страны, которой отдавали себя без остатка!
Мой брат Ваня вспоминал, что, узнав об освобождении отца от должности министра внешней торговли и восприняв это как простое переназначение (это было именно так), он почти весело сообщил маме: «А папу сняли!» Задним числом он вспомнил, как побледнела мама. Теперь я понимаю, что она, видимо, давно жила в страхе перед возможной страшной судьбой мужа и всей семьи.
В 1952 году в опалу попал и Л. П. Берия. Многие его ближайшие «соратники» были арестованы. Берия был освобожден от должности министра внутренних дел, но оставался заместителем председателя Совмина. Его бы Сталин тоже вскоре убрал, что он периодически и делал с людьми, бывшими его «карающей десницей».
После смерти Сталина Берия стал проявлять заметную властную активность. Остальные члены Президиума (т. е. Политбюро) понимали, чем это грозит, и примкнули к Хрущеву, когда он решил от него